Бруно неторопливо плыл в водах Северного моря. Вся эта безбрежная стихия принадлежала ему от горизонта до горизонта, а он прежде и не догадывался… Всеми своими живыми и мертвыми водами она льнула к его ранам. В ее таинственных туманных лабораториях трудились мудрые крабы и осьминоги, степенные исследователи, умеющие добыть особые вещества из таящихся в глубинах сокровенных запасов. Целебные потоки, призванные из Каспийского и Мертвого морей, прибыли взмыленные и бездыханные после того, как в течение многих дней и ночей протискивались по узким трещинам в толще земли, и со скоростью телеграфа были отправлены, по приказу взволнованной госпожи, в операционную, где опытные хирурги извлекли из них редкостные соли и минералы, необходимые для немедленного заживления ран. Водоросли, которые как будто случайно попадались Бруно по пути, обматывали на минуту его тело и пропитывали его удивительными дезинфицирующими веществами, а потом отпускали плыть дальше и возвращались к своей госпоже, радуясь ее радости. Только два надреза остались на его теле. Две крошечные ранки с двух сторон шеи, в сущности, совсем не ранки, но, скажем, два отверстия, то есть маленькие поминутно разевающиеся рты, а попросту — жабры.
Бруно неторопливо плыл в просторах Северного моря, голова его теперь постоянно была погружена в воду. Он уже не нуждался в ином кислороде, кроме того, что содержится в воде. Он всматривался в бездны: волны так отшлифовали линзы его глаз, что они оказались удивительно подходящими для пребывания в воде, и все предметы выглядели теперь невесомыми и волнистыми, цвета преломлялись, расщеплялись на тысячу новых оттенков и тончайших разноцветных колеблющихся нитей, чтобы тут же снова сплестись в очаровательный мерцающий пучок, который вновь распадается в волнах на чуткие струны волшебной арфы, устанавливающей ритм морского времени, струящегося по громадному гамаку, и, возможно, рука твоя оставит какую-то запись на поверхности вод, запись, которая никогда уже не повторится, оставит знак, который нигде невозможно оставить, волна отделит на мгновение образ тела от самого тела, утянет вдаль и по возвращении вернет — или не вернет, потому что сама никогда не сможет вернуться, и призрачные очертания нежных умиротворенных предметов отдаются на волю волн, покоятся в мерцании волн, в вечном дремотном колыхании моря, дышащего медленным ускользающим сном, запечатленным на устах коралловых рифов, и на листах с описанием этих снов будет произведен окончательный расчет, регистрация тех, кто позволил себе вторгнуться в море, или прошел по его берегам, или вознесся ввысь, и всегда из волн поднимется больше чаек, чем нырнуло в них, и эти новые окажутся тяжелее прежних, потому что они пропитаны всей тяжестью моря и его прозрачными невесомыми бликами, широкими взмахами громадного медлительного гамака: туда и сюда, словно маятник — туда и сюда, Бруно плывет…
Молчит, не отвечает. Волны сникли, сделались совершенно плоскими, но каждые несколько секунд покрываются мелкой рябью от мощного самодовольного храпа. Я оглядываюсь назад и вижу, что мол уже совершенно пуст, только один рыболов еще топчется по его краю. Высокий и крепкий, как маяк, попыхивает во тьме сигареткой. Осторожно, стыдливо я скольжу по ее щеке. Скоро утро, и мы должны поторопиться, если хотим досказать и дослушать про нашу встречу в Нарвии. Про подарок, который Бруно вручил мне там. Про приговор, который вынес мне.