— Правду! Подавай мне правду, а не какой-то искаженный апокриф, тысячную копию, неумелую подделку! Предъяви мне то, что он оставил у тебя! Дух горения, запах паления! То бесценное прекрасное предложение, которое сумел составить на своем собственном языке, фразу, которую никто не может отобрать у него, позволь мне, по крайней мере, прикоснуться к тому мгновению, предшествовавшему рождению гениальной фразы, которую я никогда в жизни не сумею понять! Допуск к великой тайне я требую от тебя и на этот раз не удовлетворюсь ничем, кроме этого!

Она стонет и плюется, притворяется, будто собирается вышвырнуть меня из себя; пытается нагнать на меня страху гигантскими тенями акульих стад, которые поспешно сгоняет ко мне со всех широт, извлекает, как блох, из складок своей слоновьей кожи; оглушает ужасными зловонными громами, которые вырываются из ее необъятного чрева через Гибралтарский пролив, но мне уже нечего терять, я колочу по ней руками и ногами и рычу, как загнанный зверь.

— Книгу! Книгу! — кричу я сквозь ревущие валы. — Его последнее слово, последний вывод, эту эссенцию, этот тук нашего бытия!

Она завывает, бьется о скалы своей безмозглой головой, раскалывает их, как орешки, как яичную скорлупу, расчесывает свое тело до крови острыми ребрами разбитых судов, втыкает длинный водяной палец себе в горло и выблевывает мне в лицо мерзкую липкую мешанину наполовину переваренных мертвых рыб и обломков кораблей, затем проворно подгребает под себя все свои бесчисленные покровы и наряды: все эти прозрачные мерцающие плащи и ротонды, все шарфы, платья и шлейфы и тысячу гигантских трико и панталон — и открывает удивленным взорам солнца наготу почивших в ней континентов, бескрайние степи иссохших трав, груды окаменелостей, мгновение — и мы все трепыхаемся в воздухе: рыбы, крабы, сети, парусники, подводные лодки, утопленники, гигантские раковины, старинные пиратские аркебузы и бутылки с запечатанными в них записками, отправленные потерпевшими кораблекрушение (и давным-давно умершими на своих необитаемых островах), но через минуту гигантская волна вновь обрушивается с мощным ревом на меня и на все эти сокровища, вновь покрывает водой затонувшие части суши, смешивает с грязью и тиной все воспоминания и медленно разворачивает перед моими взорами огромных размеров зеленый лист, одиноко колеблющийся в мрачных глубинных слоях подо мной, освещенный слабыми разреженными лучами странного света, выбивающегося откуда-то снизу, усеянный тысячью налипших на него малюсеньких пузырьков воздуха, раздумчивый, отшельнический лист, наводящий непонятную тоску и удрученность на стаи проплывающих мимо рыб, в тревоге шарахающихся от него, и я с трепетом, не помня себя от счастья, зависаю над ним, смеюсь и плачу и с трудом разбираю сквозь слезы заглавные буквы, вытканные из сочных зеленых водорослей: «МЕССИЯ».

В дни праздника Песах, в конце марта или в начале апреля, Шломо, Шлеймеле, сын Товии, покидал тюрьму, куда его запирали на зиму, после всех его злосчастных буйств и безумств, совершенных летом и осенью. В тот год, когда произошли события, о которых здесь будет рассказано, мальчик Бруно выглянул из окошка своего дома именно в тот момент, когда обретший свободу узник вышел от парикмахера и остановился на краю большой пустой раковины площади Святой Троицы.

— Шломо! — позвал Бруно и пригласил своего давнего приятеля зайти в дом. — Никого нет, зайди, я покажу тебе свои рисунки (порождение гениальной эпохи, той смертоубийственной охоты, борьбы не на жизнь, а на смерть, состоявшейся благодаря внезапному разрыву, провалу в сердце скуки и привычки бытия. В считанные дни, в единые мгновения, маленький Бруно сумел с помощью своего удивительного пера расколоть тяжелые стальные обручи, стискивавшие все его существо, и прорваться сквозь вал весеннего света, сквозь вал первого сводящего с ума цветения).

Посвежевший и помолодевший, с аккуратно подстриженной надушенной головой, взглянул недавний узник на листы, которые с волнением протянул ему его юный друг.

— Можно сказать, — промолвил Шломо после внимательного ознакомления с рисунками, — что мир прошел через твои руки, чтобы обновиться и сбросить, как чудесная саламандра, старую кожу. Неужели ты думаешь, — произнес он, слегка запнувшись, — что я воровал бы и совершал тысячу и одно безумство, если бы мир не так обносился и обветшал? Что можно делать в таком мире? Как не засомневаться, не разувериться, не пасть духом, если все замкнуто и замуровано? Когда крепостная башня воздвигнута над сутью и смыслом вещей и ты только стучишь по ее кирпичу, как в тюремную стену? Ах, Бруно, ты должен был родиться раньше!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги