— Это? Так ведь… Это шутка такая коменданта Кайзлера… Он приказал, комендант то есть, чтобы его
— А часы? — не успокаивается Найгель. — Часы для чего?
— Тоже более для смеха, ваша честь, еще одна такая выдумка коменданта Кайзлера. Он полагал, и, возможно, справедливо, что узники слишком часто посещают отхожее место и что работа от этого страдает, и поэтому взял меня от всего прочего стада и сделал, ну да, я уж говорил,
И обращается ко мне шепотом, с горечью и досадой в голосе:
— Ну, и что, ты думаешь, случилось, Шлеймеле? Я тотчас получил жуткий приступ геморроя. Зубы, говорю тебе, раскрошил, стискивая, чтобы не орать и не выть от боли. А потом — все, закрылись для меня врата рая, и опечатаны были его двери. Запор, как говорится, на веки вечные. Но по крайней мере, хоть в том посчастливилось мне с этими отхожими местами, что лишен я в некотором смысле чувства обоняния, не то чтобы напрочь лишен, но различаю только приятные ароматы, а дурные вовсе не улавливаю, с детства обделен этим наслаждением. Что тут говорить, умный сам поймет…
— Да, — подтверждает Найгель с легкой издевкой, — у Кайзлера имеется воображение. А скажи, Вассерман, ведь с этим его воображением он, наверно, тоже мог бы стать писателем? Как ты полагаешь?
Вассерман думает: «Как бы не так — фиг тебе! На-кася выкуси!» — а вслух говорит:
— Мог бы, и еще как мог бы, определенно мог бы.
Найгель — спокойно:
— А ведь я в точности знаю, что ты сейчас думаешь, говночист. В своем маленьком еврейском сердце ты сейчас радуешься, и ликуешь, и твердишь себе: «Наци — писателем? Ни в коем случае! Никогда наци не сможет быть настоящим писателем. Они, которые тут, не умеют они почувствовать ничего человеческого». Признайся, Шахерезада, прав я в своем предположении?
Разумеется, он прав. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что он прав. И я знаю, каков будет ответ моего деда. Я даже стараюсь снабдить его фактами. Так, например, в школе СС, в фюрершуле в Дахау возле Мюнхена (где наверняка проходил курсы усовершенствования и Найгель), на классной доске постоянно красовались священные лозунги, гласившие: 1. Основа основ: партийная дисциплина! Главное — повиновение. 2. Воля и горячее стремление выполнить приказ преодолевают любые сомнения и постыдные слабости, как, например, проявление жалости и сочувствия. 3. Любовь к ближнему оставим для немцев, верных заветам Адольфа Гитлера.
И когда я вижу, что Вассерман все еще колеблется, я вручаю ему неотразимый и несокрушимый ответ, который он может без всякого опасения высказать Найгелю. Ответ, который изобрел для нас, по милости своей, сам Адольф Гитлер, заявив в своей речи в Берлине в тридцать восьмом году: «Совесть — это еврейские штучки». Фраза, которую бригадный генерал СС Юрген Штруп, немецкий комендант Варшавы в период восстания, растолковал следующим образом: «И тем самым освободил нас, членов партии, от каких-либо угрызений совести и от самой совести как таковой».
И вот теперь эта сентенция катится к Вассерману, как брошенный с силой кегельный мяч.
— До такой степени? — не верит он. — Ай, тяжелую ношу возложил на нас мазила из Линца, пусть у него будет добрый и краткий год! — но вслух говорит Найгелю: — Не дай Бог мне даже помыслить такую вещь про ваших соратников, господин!
— Трус! — бросает Найгель с презрением, очевидно вполне оправданным. — Ты лжец и презренный трус! Я мог бы еще как-то уважать тебя, если бы ты не был таким низким лжецом и трусом. — И подкрепляет свои слова надменной ухмылкой. — И такая мерзкая, ничтожная тварь, готовая ползать на брюхе, берется воспитывать подрастающее поколение в духе высоких идеалов и массового героизма! Учить беззаветной отваге и гордости! Интересно, на основании чего ты вообразил, что тебе дозволено наставлять и направлять юных читателей? Ведь твои гнусные подлые мысли прямо-таки торчат из тебя!
Еврей:
— Сохрани Господь, ваша милость! Мне — наставлять и направлять?.. Кто я такой, чтобы наставлять и направлять? Упаси Бог…
И тут же мне: