— Ну что, Шлеймеле? Ведь не мог я остаться тут в проигрыше, вспомнил, что между мной и Найгелем непростое дело и нет у меня такого права — поставить себя под его башмаком. Позволить Исаву вытирать об меня ноги.

Он делает глубокий вдох и объявляет, что на этот раз — но только на этот раз! — согласен пойти Найгелю навстречу и удовлетворить его требование, но это будет последний случай, когда он позволяет, чтобы господин комендант приказывал ему и вмешивался в его повесть. Немец смотрит на него с леденящим душу презрением и цедит сквозь зубы:

— Прекрати так пыжиться и надуваться, говночист, и начинай уже твою историю!

Вассерман (мне):

— Ну, пойми ты сам, Шлеймеле: не мог я просто так ретироваться и отступить, ведь весьма решающим был этот момент. И постановил я себе выйти на бой! Собрался с духом, встал и направился прямо к нему. И не ошибся. Утвердился на обеих ногах моих, вытянул к Исаву шею и закричал ему такими словами: «Вот тебе моя голова, вставай, подымайся, мясник! Убийца! Теперь же лиши меня жизни, зарежь, растерзай мою плоть, чтобы только не смел ты, герр Найгель, просить у меня, чтобы изменил я моему призванию и предал мое искусство!»

И действительно, не на шутку смутился и растерялся Найгель: массивное его лицо выразило крайнее изумление, можно сказать, смятение, более того, даже оторопь, словно увидел он что-то непристойное.

Вассерман:

— Не сам я это придумал, Шлеймеле. Покойная моя мама, твоя прабабушка, да будет память ее благословенна, устраивала такие сцены всякий раз, когда господин Ланский, хозяин нашего домишки в Болихове — чтобы на том свете так потекло у него из носу, как он проливал нашу кровь! — замышлял поднять квартплату. И чем мамины уловки были более нелепы и беспомощны, тем решительнее вытягивалась ее шея в его сторону, и крики: «Убийца! Кровопийца!» — становились все громче и отчаянней. А я прятался под ее передник и хотел умереть от великого позора и отчаянья. Кто бы мог подумать тогда, что наступит день, когда я и сам буду устраивать такие низкие представления, постыдные игры, но честь моего искусства была тут положена на весы.

И, продолжая клокотать и негодовать, усаживается. Все еще взволнован до крайности, как всегда, когда чувствует, что его незаслуженно и несправедливо обидели (сдается мне, что ему даже нравится чувствовать себя так), снова встает и говорит дрожащим голосом:

— Герр Найгель! Ведь не я тут главное — Аншел Вассерман, Шахерезада! Кто я такой и что я такое? Прах я и тлен! Сосуд скудельный. Презренная букашка, запятушка ничтожная на листе жизни. Виноградная лоза без единой виноградины. Но я взыскиваю с тебя обиду искусства! Искусства чистого и непорочного! Всей нашей литературы, по природе своей возвышенной и первозданной! Потому что сидим мы тут оба вроде как тандем дружеский, и крутим педали, и готовим единственный в своем роде эксперимент. Поразмысли сам: писатель сидит и пишет повествование ради публики из одного лишь читателя. И все, что есть в глубине сердца его, все беды свои, и стеснения, и метания души излагает пред одним лишь слушателем. Было уже такое? Слыхивал ты о таком?

Надо сказать, перспектива стать единственным читателем специально для него написанного художественного произведения весьма привлекает Найгеля, можно сказать, пленяет и волнует его воображение. Возможно, потому, что нет вещи более любезной тирану, чем власть над таинственными источниками искусства и творчества. И Вассерман мгновенно уловил это.

— После того как завершим мы наш маленький эксперимент, ваша честь будет держать в руках единственный и неповторимый экземпляр последнего произведения Шахерезады-Вассермана. И когда закончится, если будет на то Божья воля, вся эта, так сказать, нынешняя кампания, сможешь ты сесть себе, герр Найгель, в тишине и покое у себя дома, расположиться удобно с детьми и уважаемой твоей супругой возле камина, в котором весело трещат дровишки, и читать им исключительную в своем роде повесть, и я обещаю тебе, что и она, то есть уважаемая госпожа твоя, сполна оценит нынешние твои мучения и все усилия поддержать жар в углях, не дать затухнуть искре творчества и тут, в таком вот месте, в дни тяжелейшей войны, ну — что ты на это скажешь?

И немец отвечает со всей откровенностью:

— Хотелось бы верить, что ты действительно серьезно относишься к своим словам. И, знаешь, чем больше я размышляю об этой «нашей нынешней ситуации», тем сильнее проникаюсь убежденностью, что оба мы должны вести себя, насколько это возможно, как здравомыслящие культурные люди. Да, как культурные люди!

Вассерман (мне):

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги