— После, прошу тебя, после! — ласково укоряет его Вассерман. — Вскоре, в наши дни, все узнаешь и даже уразумеешь, но прежде должен ты выслушать терпеливо. И вот… На чем мы остановились? Ну да. В общем, целых три года, с того дня, как исчезла Паула, как сошла бедная страдалица в могилу, чертит доктор упрямую черту на песке острым концом носка своего ботинка. И только Отто Бриг, который, как нам ведомо, умеет читать в чужих сердцах и проникать в сокровенные тайны ближнего, только он один знает доподлинно все переживания и упования Фрида и понимает корень этого странного дела. Такова жизнь, герр Найгель, настоящая жизнь, простая и предназначенная нам, но тот, кто должен был услышать, не услышал его зова, и доктор начал уже опасаться, что молчание его противника не так просто, а можно даже сказать — оно как признание, исполненное стыда и позора…

Вассерман все еще самозабвенно «читает» по своей тетрадке, но и сам уже чувствует что-то неладное: ему становится ясно, что и молчание Найгеля тоже «не так просто». Он умолкает, поднимает голову и встречается с мечущими молнии глазами немца.

— Что за чушь ты там плетешь, говночист?! Что это значит? Ты что, издеваешься надо мной? У кого ты списал все эти дурацкие философствования?

Вассерман:

— Ай, Шлеймеле, если б только мог, ей-богу, разодрал бы его на части, как поганую протухшую рыбу! Но сдержал я свой великий гнев и выждал, чтобы унялась дрожь моего голоса, чтобы прекратила дергаться и скакать губа, чтобы сердце утомилось трепетать, как пойманная в силки птаха, и ответствовал ему эдак приветливо: «Не списывал я и не копировал, герр Найгель. Кровью моего сердца это написано! И ведь Фрид в этом нашем новом издании подготовлен к большому будущему, и предназначено ему быть краеугольным камнем нашего с тобой сочинения».

Но Найгель не столь покладист и доверчив:

— В самом деле? Ты думаешь, что меня так легко обмануть? Провести как несмышленого младенца? Не надейся, не на того напал! Представь себе, я еще помню, что когда-то ты писал по-другому. Совершенно иначе!

— Воистину так! Ай, как ты прав… Совсем по-другому и совершенно иначе. Но теперь, герр Найгель, все по-другому…

— Так вот — эта твоя новая манера мне не по душе. Да, абсолютно не по душе!

— Горе, горе мне… — вздыхает опечаленный Вассерман. — Если бы только нашел я милость в очах твоих! Если бы благословил ты мой труд и проявил ко мне капельку терпения…

Найгель (с ноткой усталости и досады):

— Я люблю простые, понятные рассказы!

На что писатель отвечает достаточно жестко:

— Нету — нет больше простых рассказов. И сделай милость, прекрати скулить и жаловаться, как неразумное дитя! Приклони ухо свое, и услышь мою весть, и не мешай мне, пожалуйста, следовать нити сюжета. Не перебивай без нужды. Так вот… На чем мы остановились? Дело в том, что некая зеленоватая сыпь, жесткая, как короста, выступила у него, у доктора, в это утро вокруг пупка, и, когда поинтересовался он в том журнале, куда записывал аккуратно все свои недомогания, и заболевания, и ощущения — не потому, не дай Бог, что был по природе своей мнителен, что называется, ипохондер, но потому, что любопытствовал разгадать скрытые намеки и узреть совокупность всяческих указаний и симптомов, подходящих один к другому и соответственных природе болезни, раскусить весть погибели человеческой, — и, когда заглянул в журнал, стало ясно ему, к великому его удивлению, что в тот же самый день, ровно год назад, а также и два года назад, в день смерти его Паулы, проявлялась у него на том же самом месте такая же самая непредвиденная сыпь и короста. И обозначил он тогда ее в своих заметках, в первый год, «соцветие бледной сыпи», а в следующем году назвал «паразитирующей грибковой зеленью», но теперь установил без тени сомнения, что перед ним «зеленый пористый лишай, подобный мху». И стал действовать, и приложил много усилий к тому, чтобы размягчить эту скверну и удалить с помощью мыла, а потом пытался снять, протирая спиртом, и под конец решил просто соскрести ногтями, но взвыл от боли, как будто выдрали у него кусок мяса из живого тела. И после всех этих попыток посетила его странная мысль, вовсе не привычная для его весьма научного мышления, что, может, все это неспроста. И рядом с этим пробудилась в нем непонятная игривая радость, которая в самом деле близка была к легкомыслию, а может, к отчаянию — тому отчаянию, после которого не остается ничего и все становится безразличным, — в общем, доктор рассудил в душе своей не перечить судьбе и положил не пытаться избавиться от лишая, пока не окончится этот день, и тем временем ощупывал его потихоньку под рубахой, и даже наслаждался тихим невинным наслаждением, как если бы это была надушенная открытка, которую его возлюбленная тайком переслала ему из заточения.

Вассерман глубоко вздыхает и умолкает, словно опять ждет подсказки. Даже подмигивает мне:

— Ну, что скажешь, Шлеймеле, — неплохо? Еще помнит старый портной тыкать иглой и гладко строчить свой шов, а?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги