Итак, я пришел к выводу, что мы не свободны перед произведением искусства, что мы создаем его не по своей воле; но поскольку оно предначертано нам, поскольку оно необходимо и скрыто, мы должны открыть его, как закон природы. И не открываем ли мы благодаря искусству, в сущности, нечто наиболее драгоценное, хотя и остающееся обычно неведомым для нас навсегда, — нашу подлинную жизнь, реальность, как мы ее чувствовали, столь непохожую на то, чем мы ее сочли, что нас переполняет счастье, когда случай дарит нам подлинное воспоминание? Меня убеждает в этом фальшь так называемого реалистического искусства — оно не было бы таким лживым, если бы не наша привычка, приобретаемая с ходом лет, приписывать чувствам чрезвычайно отличное от них выражение, которое будет принято нами, через какое-то время, за саму реальность. Я понял, что не стоит труда возиться с разнообразными литературными теориями, некогда волновавшими мой ум, — примечательно, что они были выдвинуты критикой во времена дела Дрейфуса и снова взяты на вооружение во время войны: критики призывали «спустить художника с фарфорового столпа», изображать не легкомысленные и чувственные сюжеты, но грандиозные рабочие движения, а если уж не толпы, то по крайней мере благородных интеллектуалов либо героев, а не бесполезных бездельников («признáюсь, писать об этих тунеядцах мне как-то не с руки», — говорил Блок).
Впрочем, даже до обсуждения логического содержания подобных теорий мне виделся в них признак некоторой неполноценности их сторонников, — так благовоспитанный ребенок слышит в словах людей, к которым его посылают завтракать, «мы говорим только правду, искренность у нас в крови», — свидетельство моральных качеств, уступающих порядочному бесхитростному действию, ведь о нем ничего не скажешь. Подлинное искусство не нуждается в прокламациях, оно совершается в тишине. Впрочем, избитые обороты этих теоретиков мало чем отличаются от тех, что употребляют слабоумные объекты их нападок. И, наверное, следует судить скорее по качеству языка, чем по складу эстетики, о ступени, до которой была доведена интеллектуальная и моральная работа (прозектор может изучать законы анатомии на теле слабоумного и на теле гения, а изучение характеров возможно на серьезном и на легкомысленном предмете; величайшие моральные законы, как и законы циркуляции крови или почечного выделения, будут не многим различаться в зависимости от интеллектуального достоинства индивидов). Не качество языка — без которого, по мнению теоретиков, можно обойтись, поскольку оно не представляет значимой интеллектуальной ценности, — поклонникам этих теорий нужна такого рода ценность, которая, чтобы ее можно было разглядеть, выражается непосредственно и не выводится из красоты образа. По этой причине писатели впадают в соблазн писать интеллектуальные произведения. Как это непорядочно. Сочинения с теориями подобны предмету, на котором оставили ценник. К тому же, ценник на предмете только указывает на его стоимость, а ценность литературы, напротив, снижается от логической трескотни. Они пускаются в рассуждения, то есть отвлекаются, всякий раз, когда у них не хватает сил, чтобы провести впечатление по всем его последовательным состояниям, чтобы оно дошло до фиксации и выражения.
И следует выразить реальность, помещенную не во внешней теме, как я сейчас понял, но живущую в глубине, где эта видимость мало значит, в чем легко можно убедиться на примере стука ложечки о тарелку, накрахмаленной жесткости салфетки, — более способствовавших моему духовному обновлению, чем всевозможные гуманитарные, патриотические, интернациональные и метафизические разговоры. «Хватит стиля, — слышал я иногда, — хватит литературы: дайте жизни!» Можно представить, сколько простых построений вроде теории г‑на де Норпуа о «флейтистах» вновь расцвело за время войны. Ибо те, кто лишен артистического чувства, то есть покорности внутренней реальности, обладают способностью рассуждать об искусстве до потери пульса. Если же они, сверх того, дипломаты и финансисты, задействованные в «реалиях» нашего времени, они охотно верят, что литература — это своего рода умственная игра, которая в будущем постепенно выйдет из употребления. Иным угодно, чтобы роман был своего рода кинематографическим дефиле вещей[138]. Эта концепция абсурдна. Ничто не удалено от восприятия действительности более, чем подобная кинематографическая точка зрения.