Грецион отрывается от мерцающего экрана и, когда глаза привыкают к темноте, смотрит на стену, на часы его дорогого Феба среброкистого – те стоят. Что, если безвремье – желанная вечность? Тик-так, тик-так, тик-так… стоп.
На ощупь находит выключатель – какая яркая люстра, свет – что вода, свет – что жидкое золото! Тишина. Молчат часы. Молчит мир. Из звуков – только гудение в голове, только отголоски вчерашней флейты и отзвуки слов Диониса, черной галлюцинации. Грецион вдруг вздрагивает – не наблюдает ли бог из-за угла?! Нет. Пусто. Тихо.
И тогда Грецион, успокоившись на миг, замечает картину – и замирает. Пейзаж простирается вширь, от бесконечности и дальше, за стены квартиры, за черту города, за границу страны, за пределы мира; полотно, написанное крупными мазками, источает холод арктических фьордов, погружает в фантазию, уносит к неведомым скалам и полям – Грецион щурится – усаженным чернеющими виноградниками, а среди них – исполинские корни. Чуть позади – горы, затянутые белоснежной пеленой, укрытые снежной бурей, которая, кажется, вот-вот засвистит вокруг, подхватит и понесет прочь, прямиком к этим неописуемой красоты пейзажам, к черным обломкам словно бы египетских пилонов и греческих колонн, разрушенных могучими заледенелыми корнями мирового древа, питонами ползущими из-под земли. Это ли не истинные стражи Колхиды, привратники невозможного?
Все это – Грецион чувствует, – лишь часть бесконечности, сокрытой за рамками безграничного полота. Все это – Гиперборея.
Тени ее мудрецов смотрят сквозь картину, сквозь снег и виноградники, а Грецион, пораженный, загипнотизированный, не может ни ответить, ни пошевелиться.
Из мрака бездействия спасает солнечный Феб. Кладет на плечо руку, тяжелую, как у мраморной статуи – нет, нет, самого Каменного Командора! – оживает за спиной, требует посмотреть в глаза, встретиться с неизбежным.
Грецион, не оборачиваясь, говорит:
– Как, Феб? Как ты нарисовал Гиперборею? И почему она движется?
– Движется?! Ты, похоже, еще не протрезвел. – Он пытается смеяться, но дает петуха. Нервно пискает. Ударяет себя ладонью в грудь. Снимает очки, протирает, моргает. Надевает вновь и щурится. – Сколько же ты выпил? И стоит ли мне отчитывать тебя, как провинившегося студента? Мой дом – святилище. Дельфы. Ты сам так говорил!
Грецион наконец поворачивается. Должен ли он улыбаться? Должен. Почему тогда не улыбается? Почему так страшно, почему то жарко, то холодно, что это за зраза: тиф, чума, холера, желтуха, цинга, сифилис? Среброкистый Феб! Все такой же неунывающий, ищущий шпильку доброй насмешки даже в стоге давно прогнившего сена – компоста человеческой повседневности; все такой же, похожий на него, Грециона: готический гофмановский близнец, зеркальный двойник, Абаж для своего Жаба – Алиса, Алиса, скорее расколдуй нас! – все же способный на своевольные «па», ведь как можно двадцать лет дружить с точным своим отражением? Наскучит видеть те же движения, слышать те же мнения, быть плоть от плоти – его? своей? – читать те же книги, любить тех же актеров, знать те же анекдоты школьных лет, несуразные, но отчего-то смешные до обморока. Месяц, два, три, год – и разругаетесь вдрызг, разойдетесь, чтобы больше не видеться, чтобы не выносить этого сумасшествия. Грецион смотрит в глаза среброкистого Феба – мутные за грязными стеклами очков – и который раз думает: почему ты здесь, почему твой храм – каморка из стекла и бетона, почему ты не дышишь воздухом Тибета, чьи немые песни свели с ума Рериха и подарили мудрость тем блаженным монахам-мудрецам, улыбающимся в лицо смерти – нет, в лицо жизни, каждого ее мгновения: дурного ли, благого ли? И среброкистый Феб, будто читая мысли, отвечает:
– Пошли, горе. Сначала – кухня. Потом – все остальное. Кому как не нам вкушать нектар по утрам? – Грецион вздрагивает.
– Не говори о нектаре. Не говори…
– Да что с тобой? – Феб впервые за разговор смывает улыбку с лица. – Ты, верный адепт Куна и компании, не хочешь говорить о нектаре? Грец, серьезно,
Грец… Грец, Греция, Гораций, грация – это ли живет в нем, это ли части многогранной души, которые хочется – боги, как хочется! – расколоть на семь крестражей, раскидать по миру, спрятать в иглах, утках, яйцах, зайцах, ларцах? Грец… почему так? Почему половина имени? Что упало, то пропало: душу ли вынули из тела, лишив мелодичного, как стон камертона, «ион», оставив тяжелое, чугунное, неподъемное, бессмысленное, сизифово «Грец»?
Что за мыли! Что за мысли! Что за…
На кухню буквально тянут, на стул – усаживают силком. Феб возится на столешнице – с хрустом разбивает яйца в чашку, откупоривает бутылочки (может, пытается поймать в них смерть, бессмертие? После стольких нет! Или нет, профессор Злей, что вы говорите? Плохо слышно! Неужто
– Пей.