Динь-динь, динь-динь, динь-динь! Громко звенят бубенцы дурака, бубенцы шута, не умеющего шутить, бубенцы клоуна, разучившегося улыбаться.
– Убирайся!
– Профессор, я…
– Не вы, не вы!
– Прочь…
– Грецион Семеныч!
– С кем вы разговариваете?
– С тобой!
– Со мной?
Колпак с проклятыми бубенцами вдруг тяжелеет, давит на голову, и вновь прорастает сквозь кости голубая трава, голубая трава, что поет, голубая трава, что крушит железо и сталь; венцом на его голове – голубая трава, венцом – виноградные лозы, венцом – терновник. Грецион падает, кричит от боли, а Дионис уже лежит рядом, истекая черным туманом, смотрит бездонными черными глазами, холодом неизученного космоса и шепчет; каждое слово – звон бубенчиков, динь-динь, динь-динь, динь-динь!
И Дионис давится черной кровью – вот она снова течет из глаз! – и смеется раскатисто, страшно, холодно, как, наверное, смеются Бессмертные – да, да, он читал об этом! – и смех этот разрывает мир, будто все вокруг – кабинет, стоящая на коленях стажерка, пятна черной крови на ламинате, – лишь части рвущейся – динь-динь-динь! – картины, за густыми – динь-динь-динь! – мазками которой дремлет Гиперборея.
Динь-динь-динь!
Бубенцы – серебряная дробь, вонзающаяся в сердце. Точное попадание. Миг черноты – и он не верит в происходящее.
Холодно. Грецион пытается укутаться в плед, но пледа нет, есть только туман и горы вдалеке, есть только спокойное озеро с пепельно-серой водой, огромная плакучая ива, раскинувшая голубовато-зеленые щупальца-ветки, и старый причал с гнилыми досками. На причале, свесив ноги и касаясь стопами воды, сидит