Он говорит о далекой Гиперборее, существовавшей – а может, существующей и поныне? – под патронажем Аполлона, самого́ непобедимого солнца; о ее чутких и мудрых безбородых королях-чародеях, слышащих гармонию сфер; о блаженных πολίτης [2], выше всего почитающих Искусство, живущих до ста лет и умирающих от пресыщения жизнью, – они бросаются в плотоядное море цвета перебродившего вина, как печальный царь Эгей. Цитирует Плиния Старшего, Геродота, Гесиода и Гомера. Наконец переходит к главному: говорит, как вычислил координаты древних городов, как убедился, что столпы Маньпупунер – остатки древних пилонов; нужно лишь провести экспертизу и найти в них кровь гиперборейцев, восстановить по крупицам порядок древнего ритуала, а потом копать в том месте глубже и глубже, чтобы провалиться в карман реальности, куда мудрецы-правители спрятали свое государство, где стали чистым разумом и светом, где все наоборот, шиворот-навыворот.
– Нельзя сомневаться в существовании этого народа, – заканчивает Грецион вновь цитатой из Плиния. – Поэтому наша цель, пусть и при совсем скудном количестве фактов, отделить фанатичный вымысел от правды и… – Пауза.
Все молчат. Глаза, будто обретшие собственную жизнь, отделившиеся от тел, опущены в телефоны, планшеты; глаза изучают аудиторию, глаза мерзкими насекомым бегают по стенам; глаза делают что угодно, только не смотрят на Грециона.
И вот – гром, буря,
Он видит, как одни кивают, другие потирают гусарские усики, третьи ехидно улыбаются, четвертые, ничего не замечая, уткнулись в телефоны, а пятые смотрят с сожалением: неужто тоже ищут Источник?! Зевс продолжает, гремит:
– Вам надо многое переосмыслить. И, возможно, ммм… проконсультироваться со специалистом определенного рода? В сказки верят только малые дети и умалишенные пенсионеры, а вы не похожи ни на тех, ни на других. Возьмите хотя бы отпуск. И…
– Словно по отмашке этого старца, говорить начинает остальной пантеон: после грома и молнии первых, обжигающих слов младшие боги лепечут нежными флейтами лесных дриад. Одни, статные, с уложенными лаком волосами, выбирают выражения аккуратно, боятся оскорбить и обидеть; другие, полненькие, усатые, не сдерживают себя, чуть ли не кричат знакомыми голосами, пока белобородый вновь не изрыгает гром, молнию, не призывает к порядку.
Грецион дышит тяжело. Он знал, на что шел, добровольно спалив все мосты к науке после страшного диагноза, чтобы не тратить сил попросту. Понимал, что его распнут прямо здесь, сделают из него печального Мастера, и на найдется на этом свете Маргариты-спасительницы. Он чувствует, как зудят ладони – может, уже вбили гвозди, уже течет кровь? Конечно, Грецион узнаёт тех, с кем вместе работал: многие просто опустили глаза, они не будут защищать его, но не будут и говорить против, и он благодарен, он поступил бы так же, поступал так всегда, когда те ошибались в отчетах, являлись на пары пьяные после расставаний или, не умея работать с техникой, ненароком ломали проекторы с колонками, потому что привыкли к грубой силе «привинтить-починить», а техника любит нежность, алчет ласки. Но есть здесь и другие: те, кто консультировался у него, кто получал степень и звал праздновать, в благодарность не только угощал напитками, но обещал вечно помнить и быть должным – теперь они кричат громче остальных, пока старец не приказывает смолкнуть. Грециону тоже хочется кричать – от несправедливости и смятения, от горечи предательства, от звона тридцати сребреников.
– Вы не дадите даже шанса? – спрашивает Грецион зачем-то. Не контролирует слов. Хочет стать ребенком, просто чтобы заплакать.
– Грецион Семеныч, вы сейчас серьезно? Шанс