В длившемся годы сплетении этих людей был свой ритм — мучительный ритм желания. И в первый раз теперь Маркэнд понял желание, владевшее его матерью и отцом, и преклонился перед ним. Это желание было устремлено к нему.
Отец Адольфа Маркэнда был сапожником в Мюнхене, человеком, вполне довольным существованием среди кож и колодок. Жизнь для него была тенью, затхлой, но теплой и полной остро пахнущего уюта. Музыка стала для мальчика подобна быстрым облакам и солнцу, не проникавшим в мастерскую его отца. Отец был скептиком, смеялся над светом, любил затхлый мрак, лишь бы в нем было тепло. Мальчик видел свет в музыке. Он играл, как гений, ибо для юности гений — свет. Но когда он начал музыкой зарабатывать свой хлеб, он узнал, что в концертных залах не всегда бывает солнце… что там его меньше, чем в отцовской сапожной мастерской. Он уехал в Америку. Бетховен, Моцарт, Шуберт были светом, кровью его солнца, которое всегда было с ним. Но теперь он узнал, что должен разлить его по ликерным рюмкам торговцев, которые прежде питались мраком и которым нужна была музыка, как обжоре нужен стаканчик бренди. Разочаровавшись в сольных выступлениях, он стал тянуть лямку оркестранта, окунулся в среду людей, для которых музыка была ремеслом и каждый музыкант — соперником. Только когда он встретил Марту Дин, жизнь обещала ему как будто снова все то, чего он напрасно искал в музыке. Он забился под кров своего дома, где солнцем стала плоть его жены. Марта не понимала музыки, но принимала ее… быть может, даже прощала… как прихоть своего мужа. Созданная из света, она не знала, что такое свет. Но когда муж заговаривал о том, чтобы уехать «в деревню, где над полями еще сияет солнце», она не возражала. Она понимала его жажду солнца, когда он ласкал ее тело; она любила его за эту страсть, побуждавшую его в теле женщины искать светлую жизнь земли. И когда от его ласки родился Дэвид, они вместе стали растить его и мечтать об обиталище, достойном этого нового сияния. Они переехали в Клирден… Но бегство Адольфа Маркэнда от тьмы мира было чистой иллюзией, оно ничему не могло научить его. Романтическая, туманная мечта Адольфа в Клирдене оказалась так же бессильна перед этой тьмой, как в Бостоне или Мюнхене. И Марта, которая никогда не могла понять его, бессильно склонилась перед все растущим душевным распадом своего мужа, чья жизнь прошла в мечтах.
Дэвид, разумом знавший о неудачах отца, теперь плотью понял борьбу своих родителей, их любовь, их заботу о нем. Жизнь их была нелегка. Адольф, капризный и непостоянный, был из тех людей, которые неспособны додумать мысль до конца. Он легко поддавался настроению, внезапно переходил от уныния к безудержному веселью; разражался вдруг длинными тирадами, непоследовательными, как каденции, которые иногда он импровизировал на скрипке. Когда затуманился глубочайший смысл их союза… Дэвид… совместность их стала бесплодной. По темпераменту они были различны, как Бавария и Новая Англия. Марта была женщиной ясного, конкретного склада ума; она не искушена была в словах и уловках, но она чувствовала форму жизни и с уверенностью шла своим путем. Ее муж был человеком большой одаренности, которой он не сумел овладеть и которая причиняла ему зло; живой ум придавал нечто рациональное его страстям; ему недоставало устойчивости, ровного света, которым горела Марта и который он так любил в ней. Его любовь и ее любовь к этой любви воплотились в их ребенке, без которого они оторвались бы друг от друга, как нередко отрывались друг от друга их чувства и мысли. Дэвид удерживал их вместе: Дэвид был их жизнью, самой глубокой и самой реальной — их желанием.
И плотью Дэвид понял теперь, сколько добра, сколько силы обрел он в этом детстве, проведенном с родителями. Бурные порывы отца, свидетелем которых он был, его не тревожили. В глазах отца он видел только нежность. Отец брал его с собой в лес за грибами; он вместе с ним играл и возился под деревьями в саду; он давал ему курить свою трубку — и гордился, если это не вызывало у мальчика тошноты. Иногда, как ребенок ребенка, он дразнил его, даже бил; и, как ребенок ребенка, Дэвид понимал его. И даже если в доме надвигалась или разражалась буря, в глазах матери всегда светились покой и ласка, когда они были обращены на него. И до самой смерти, даже после смерти ее глаза были обращены на него…
Теперь — глазами матери, казалось глядевшими на него откуда-то изнутри, — Маркэнд увидел самого себя.