Тем более, что как раз в дни прорыва белых у Миллерово великие державы Европы, страны «сердечного согласия», то есть Антанты, признали красное правительство. Английский премьер, Герберт Генри Асквит, предложил созвать «мирную конференцию»; вместе с французским президентом Пуанкаре они выступили против «германских территориальных захватов», что подразумевало недвусмысленное: «Берлин, пора делиться».
Вильгельмштрассе изобразило истинно прусское хладнокровие и с прусской же надменностью заявило, что оказало содействие «делу обретения свободы народами, угнетавшимися Российской империей» и что нациям, «имеющим столь давние традиции народоправства» не пристало мешать им, немцам в сём благородном начинании.
В Париже и Лондоне возмутились. И немедля признали большевистское правительство в Петербурге.
— А дальше — дело нехитрое, — разглагольствовал на привале Петя Ниткин, потрясая только что прочитанными газетами. — Торговое соглашение, французские кредиты, английские субсидии — и пожалуйте бриться! Немцы и глазом моргнуть не успеют, как окажутся Советы в той самой Антанте, которую клеймили!
— И что потом? — как бы небрежно осведомился Лев Бобровский.
— А потом, друзья мои, будет всеевропейская война. За российское наследство. Были войны за испанское наследство, за австрийское, за французское, за польское, даже за португальское и баварское!.. Ну, а теперь будет за русское.
— Будет? Чего это ты, Нитка, несёшь? — насупился простодушный Воротников.
— Будет, если мы это допустим, — парировал Петя. — Если мы не победим — разорвут Россию на куски. На мелкие. Поляки уже отложились, финны вроде как тоже, даже в Киеве немцы стоят! А потому нечего и удивляться, что никто нам не помогает. Такой шанс они не упустят.
Помолчали.
Федя Солонов гнал прочь чёрные мысли. Чёрные, потому что
В Киеве — немцы и «гетман»; поляки заняли Брест, Гродно, Белосток, двигались на Барановичи. Германские войска основательно устроились за зиму в прибалтийских губерниях, где как-то тихой сапой отменили все революции, хотя формально располагались лишь в портах Ревеля, Риги, Либавы. А на остальной территории, от Архангельска до Владивостока — большевики. И полки старой армии, перешедшие на их сторону, и офицеры — кадровые, присягавшие Государю! — пошедшие на службу к новой власти; и даже Ирина Ивановна Шульц…
Тут Феде становилось совсем плохо. Об Ирине Ивановне они молча договорились не вспоминать.
…Впервые весть о том, что их бывшая учительница теперь с красными, принёс Леонид Воронов. Они со Степаном Васильчиковым сумели в конце концов пробраться на юг и отыскать александровцев. Правда, сами они — «павлоны» — остались со своими. Но о том, как Ирина Ивановна сделалась «товарищем Шульц», они рассказали.
Александровцы выслушали это безрадостно. Кто-то вздохнул, кто-то махнул рукой. Но, в конце концов, им надо было воевать и побеждать, малым числом опрокидывать куда более сильные отряды красных; неполной ротой наступать на батальон, а уж если удавалось собрать хотя бы две полных роты — то тут уже шли на целый полк.
Не только Ирина Ивановна Шульц оказалась «на той стороне». Капитан Шубников оставил корпус в самом начале «заварухи»; потом исчез и полковник Ямпольский. Сейчас же он, говорят, командовал дивизией у красных где-то на центральном участке фронта.
В общем, об Ирине Ивановне поговорили — и перестали. Две Мишени молчал, как рыба, а вот Петя Ниткин с Федором Солоновым впали сперва в чёрную тоску.
Не могла Ирина Ивановна изменить. Не могла сама пойти к красным. После всего, что с ними было, после города Ленинграда, после появления Юльки Маслаковой с Игорем Онуфриевым, после того, что выпало на них в
Ответа не было и взяться ему было неоткуда. А вчерашние кадеты, ныне же — господа прапорщики, привыкли за месяцы войны думать совсем об иных вещах: где раздобыть амуницию и огнеприпасы, чем заменить вышедшее из строя, повреждённое, разбитое; где перехватить хотя бы кусок хлеба, пока не успевает подвоз. Что, в конце концов, с родными и близкими, не успевшими выбраться из Москве или Петербурга, вообще под большевиками?
А Ирина Ивановна… что ж, она останется в прошлом.