Пришла в город осень — среднерусская, затяжная, свинцовая. С каждым днем пустел базар. Тяжелые, грязные осенние тучи повисали надолго над потускневшими унылыми улицами и методично, неторопливо секли их ледяным дождем. Базарная площадь раскисла, все на ней смачно чавкало — и ноги покупателей в ботах и сапогах, и разбитые копыта лошадей, а тележка Кеши вообще увязала, как муха на липучке. Ему-то приходилось хуже всех: ведь он буквально ползал в грязи, утопая в ней со своими колодками по самые локти. Кеша, ожесточаясь, по вечерам соскребал высохшие шершавые корки с брюк, с рукавов фуфайки, но корки эти, казалось ему, покрывали не только его одежду, кожу, гармошку, но и самое сердце — оно глохнуло, задыхалось. Хорошо, что теперь мало приходилось петь — редко выпадали погожие дни. Покупатели не задерживались на базаре, а оставшиеся продавцы все умещались в крытых рядах: там и молоко булькало, и попискивали глиняные свистульки-птички.

Худое пришло время. А тут еще беда — занемог Федор. И прежде случалось, поднимался он с отечным, в желтых пятнах лицом, после выпивки особенно. Теперь он все трудней вставал, все хуже ему было. И стонал он ночью громче, сквозь стиснутые зубы, и стон его напоминал глухое мычание.

Не раз видел Кеша в бане, как распахнули Федора с одного бока чуть не до середки живота и спины, и на всем этом распахе лежал широкий лиловый рубец с круглыми сгустками-желваками и поперечными складками. Распаренный в бане, рубец набухал, делался багровым и почему-то напоминал Кеше Уральский хребет на школьной карте. Однажды он подумал, что земля когда-то давно была распорота в боку и наскоро, грубо ушита в полевом лазарете. Немало было тогда меченых пулями и осколками, ушитых людей, и все же рубец Федора и культи Кеши внушали уважение всем. Им освобождали лучшие места в парилке, те, что захватывали вместе с веником и «чакушку» или бидончик с пивом, непременно подносили по стаканчику и невольно, болезненно косились на раны этих двоих, словно пытались представить, какую смертную муку вынесли Кеша и Федор.

— Да, — говорили они, — отметила вас война.

У Федора была всего одна почка, и та «отказывала». Хозяйка нещадно его бранила:

— Загинешь ведь! Тебе жизнь надо вести уютную, скоромную, а ты вот пьешь, куришь, мотаешься. Так и износишь себя…

— На войне все берегся, и здесь берегись, — отшучивался Федор. — Хоть теперь небереженным пожить.

— К семье бы ехал.

Лицо Федора каменело.

— Нет у меня семьи.

— Какое там — нет, — отмахивалась сердито хозяйка. — Есть. Я прописывать тебя ходила — в документ посмотрела. Жена и дочь у тебя…

— Были, — отвечал Федор ей в спину, силясь приподняться на койке, чтобы не в потолок улетело слово, а догнало хозяйку и запомнилось, и ловил страдающий неотрывный взгляд Кеши, — Пройдет, друг. Чай, не первый раз…

Неизвестно, сколько было этих разов и сколько их должно быть, чтобы сломать терпение этого человека, мягкого и спокойного на вид. Боль он выносил до потери сознания. Кеша так и не научился определять момент, когда это происходит. Бывало, коротает он вечер с Федором, чайник кипятит или кормит Дусю, порой говорит что-то — Федор отвечает, поддакнет хотя бы. И вдруг — нет ответа, молчит. Тогда Кеша переваливался через порог в коридор, колотился в мягкую, обитую ватной перинкой дверь хозяйки. Хозяйка, кряхтя и ругая себя за то, что завела таких квартирантов — какой старухе понравится, когда булгачат ее то и дело, из постели выдергивают, — отбрасывала дверной крючок и, не спрашивая, что случилось, накидывала платок на голову и тужурку на плечи, совала ноги в бурки с калошами и спешила до ближайшего телефона, совсем не близкого — на почте, — вызывать врача или фельдшерицу. В первое время Кеша сам порывался сделать это, но хозяйка раздраженно, не церемонясь, одернула его:

— Помрет он, пока ты докултыхаешься, сиди уж!

Но сидеть возле бесчувственного, немого, как труп, Федора было страшней, чем бежать по черным, диким, слякотным улицам. Всякую минуту мерещилось, что он помирает, всякий вдох его казался последним.

Приезжала женщина в белом халате, делала укол и тут же уезжала, оставив на шатком столе-тумбочке надломленную ампулу и клочок ваты, измазанный йодом и словно бы подпаленный. Федор приходил в себя, блаженно, хмельно улыбался, видно, пьянел слегка от лекарства или оттого, что переставал ощущать боль, которая теперь редко оставляла его и сделалась привычной. Порой, когда Федор ожидал ее, а она еще медлила, он испытывал беспокойство и настораживался весь, не веря этой передышке. Но верить-то хотелось. Он вставал с кровати, растапливал печку запасенными накануне и потому сухими дровами, и тут она вдруг ударяла в спину, ниже пояса чугунным, тяжелым кулаком, так что холодный пот прошибал и сердце заходилось…

Долго это не могло продолжаться, и однажды ночью фельдшерица, сделав укол, заглянула под веки больного и решительно сказала:

— У него началось отравление… Найдите, что ему сверху накинуть, я его забираю.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги