В пять вечера гаснет свет в кабинете мастера, и сам мастер, худощавый, лобастенький, подпрыгтвающей походкой шагает мимо Кеши, кивая ему. Кеша выключает свой станочек, снимает фуфайку с гвоздя и натягивает ее на плечи, нахлобучивает ушанку и тем же путем, через подъемник, оказывается на улице, где сине по-вечернему, по-зимнему и почти безлюдно: дневная смена вся уж прошла, а другая работает.
Сутулясь и напрягая плечи, Кеша толчками движется по каменке. Дорога здесь идет под уклон к фабрике, на работу ехать легко, а после работы все в гору. Он отталкивается колодками от земли и думает о том, что завтра повторится все сегодняшнее, повторится в каждой мелочи, словно он, Кеша, бродит по замкнутому кругу. Спокойно, что и говорить, но безрадостно. Безрадостно, когда в жизни нет нови, когда нечего ждать от завтрашнего дня, кроме монотонного повтора сегодняшнего. Это, пожалуй, и страшно, потому что плодит самую тяжкую тоску — тоску однообразия.
За воротами Кеша сворачивает в кривую узкую улицу. Едет долго. Встречные уступают ему дорогу, а он видит только их ноги в ботах, сапогах, бурках с галошами, делающие шаг в сторону. Стоит мягкий зимний вечер, и в нем — теплый запах ржаного хлеба, который люди несут в сумках и сетках, голоса детей, катающихся с горки, и женщин, что встретились на дороге и разговорились.
Кеша держит путь к одноэтажному, кирпичному, с облупившейся штукатуркой, зданию, над дверью которого темнеет вывеска «Дом крестьянина», а в коридоре толпятся пустые пивные бочки. Здесь он ужинает, здесь его узнают. Продавщица, толстая, разбитная баба, отпустив ему еду, уточняет:
— Примешь?
Он кивает, и продавщица наливает ему в граненый стакан из початой бутылки.
Кеша устраивается в уголке перед ящиком — столы для него высоки, и первым делом выпивает водку, точно больной лекарство, — с неохотой, но и с чувством, что это необходимо. Потом он ест щи, котлеты с картошкой, а водка тем временем начинает свое действие — разгоняет тепло по телу — и вот уж пожигает сердце, обволакивает душу, и душа медленно деревенеет и глохнет. Все беспокойства и сомнения смиряются в ней на время. Нет, грех жаловаться на жизнь. Вот он и «принять» может, сыт, одет, ухожен, насколько это возможно по нынешним временам…
В «Доме крестьянина» постоянно народ, все больше мужчины. Они приходят сюда не только за тем, чтобы выпить культурно, сколько посидеть вдвоем или втроем, поговорить. Может, и пьют для того, чтобы языки развязались, может, и у них щеколда на сердце.
Часы на воротах первой фабрики показывают восемь вечера. Время не позднее. Вот и мальчишки на коньках, с проволочными крючками, еще ездят по улице, ждут студебеккер или на худой случай лошадь, запряженную в сани, чтобы прицепиться сзади. И Кеша не прочь бы — устают руки.
Без приключений он добирается домой, слушает радио, часу в одиннадцатом кипятит чай и прочитывает маленькую местную газету. После двенадцати заводит будильник, выключает репродуктор и свет и засыпает.
Во сне он беззащитен, и снятся ему Федор, товарищи фронтовые, уцелевшие и погибшие, милая, светлая девушка Роза. Она обыкновенно утешает, успокаивает и обнадеживает неясным обещанием счастья. Товарищи фронтовые смотрят словно бы из великой дали — пристально, скорбно, молча. Федор грустно усмехается, качает головой в старой ушанке и говорит что-то. Слов не разобрать, но Кеша слышит в них сдержанный ласковый укор.
Но еще слаще, когда снятся его же собственные песни, когда как по волшебству он оказывается в немой и чуткой, кольцом обступившей толпе и чувствует, как песня сливает его с людьми, точно ручеек с рекой, сливает с ними в одно нераздельное, и сама крепнет от этого, полнится надеждой и верой, и надтреснутый голос его не плачет уже, не жалуется, а взлетает весенним жаворонком.
Это так же радостно, как бежать по веселому покатому лугу на резвых, легких ногах. Луг весь в разливах малиновой дремы и солнечной ромашки, он стелется под ноги текучим шуршащим ситцем все стремительней, все круче, словно уходит из-под ног, словно вот-вот прервется, и тогда Кеша начнет падать — плавно, невесомо, долго, как в детстве, далеко по ту сторону войны, когда он рос во сне…
О том, что Кеша уволился с фабрики, Шура узнала от Василия. Сначала не поверила: «Да неужто!..», но Василий не из тех был, что лгут ради шутки, и Шура, покраснев, взялась ладонями за щеки.
— А я-то с Нового года его не проведывала! Чай, подумал — забыла… Что же это он?