А впрочем, разве уж так бессмысленны размышления о прошлом в со­слагательном наклонении, разве они ничем не связаны с размышлениями о будущем — в повелительном? Для меня в этой связи весь их смысл и вся их ценность. Многомерность своего сознания я в будущем ни в каких практи­ческих целях никогда и ни за что не погашу.

Что же касается прошлого, то не знаю, посмел ли бы я еще пожелать, чтобы оно сложилось иначе, чем оно в действительности сложилось. Осуще­ствись все «если бы» моих запоздалых упреков, Россия никогда, конечно, недокатилась бы до чудовищных социальных и политических бессмыслиц её сегодняшнего существования, но зато она не прошла бы и через то открове­ние безумия, через которое её провела её судьба………………….

В одиннадцать вечера мы вошли в поезд, отходящий на Эйдкунен. При посадке царил дикий беспорядок. Вагон первого класса оказался отврати­тельным дачным вагончиком из тех, что в дни нашего господства циркули­ровали по взморью между Ригой и Туккумом. Против нас надутым индюком фыркал какой-то отвратительно лимфатический белесый балтиец с бегаю­щими глазками и мокрою экземою на шее. Он сладострастно обхаживал су­хопарую заплаканную женщину в трауре, с которой возвращался в Герма­нию, очевидно, с каких-то похорон. В обоих всё было предельно раздража­ющим вплоть до того, что оба ехали с билетами второго класса в первом, считая почему-то, что это не старое русское жульничество, а послевоенная европейская мораль. Оба дышали острою ненавистью к России, совсем не считая необходимым её хотя бы отчасти скрывать. Наш завязавшийся было разговор оборвался на циническом признании моего собеседника, что он, русский подданный, всё время войны провел в Англии шпионом в пользу Германии, которую очень любит и в которую сейчас с радостью возвраща­ется вместе с женою своего брата, схоронившею в Риге свою мать.

Ведь посадит же судьба этакую андреевскую фабулу[135] в одно купе с тобою, да ещё после целого ряда горьких размышлений о принципе самооп­ределения национальных меньшинств.

О сне не было, конечно, никакой речи. Только что задремлешь под мо­нотонный стук колес: беза... ннексий, контри...буций... и в полусне засумбурятся жуткие воспоминания о том, как мы в Галиции вешали шпионов... как тебя уже будят какими-то особо назойливыми фонарями ультрамундирные представители правомочных республик, проверяя паспорта, багаж, и — фо­нарь к носу — сходство твоего лица с твоей фотографией. И ведь контроль за контролем, и каждый в несколько вооружённых человек, меньше трёх— четырёх ни в Литве, ни в Латвии не ходят. Словно не мирные контролеры, а разведочные посты... Только опять задремлешь, только опять запоют колеса: беза...ннексий... контри...буций... и в утомлённом мозгу болтнутся лакиро­ванные штиблеты всхрапывающего на груди у своей дамы шпиона, как уже снова холод, фонари в нос, паспорта, багаж, наш суверенитет — ваше миро­созерцание...

И так всю ночь, всю ночь, до скучного, бледного пасмурного рассвета.

Нет, не понравилась мне латвийская столица Рига!

До границы еще десять часов; не сидеть же целый день в шпионской компании и смотреть на их блудливую воркотню под крепом. Встал я и пошел искать какого-нибудь другого пристанища. В соседнем же вагоне оказалось купе, занятое всего только одним человеком, показавшимся мне очень симпатичным. Большой, молодой, очень хорошо одетый, свежий, ру­мяный, чистый, будто только что всего нянюшка губкой вымыла, очень по­родистый и всё-таки несколько простоватый, совсем не столичный хлыщ, а скорее премированный симментальский телёнок...

Я к нему: свободны ли места? Места свободны, но он имеет право на от­дельное купе. Его фамилия... Я не ошибся: фамилия оказалась действитель­но очень древней, очень громкой и очень феодальной.

Начинается разговор, и через пятнадцать минут мы с женой уже сидим в его купе и разговариваем о России. Это был первый разговор, который после многих лет войны и революции пришлось мне вести с немцем, да ещё офицером одного из очень старинных германских полков.

Хотя я уже в Москве слышал о той перемене во взглядах на Россию, ко­торая произошла в Германии, я был всё же очень поражен. В Германии всег­да были философы и художники, внимательно и с любовью присматривав­шиеся к непонятной России. Помню, как один известный профессор философии говорил мне, что, когда он в семинарии имеет дело с русскими студен­тами, он всегда чувствует себя неуверенным, так как заранее уверен, что рано или поздно начнется публичный допрос об абсолютном. Помню и из­речение менее известного приват-доцента, что первое впечатление от русских людей — впечатление гениальности, второе — недоброкачественнос­ти, а последнее — непонятности.

Перейти на страницу:

Похожие книги