Само собою разумеется, что проведенною аналогией, которую можно было бы подтвердить любым количеством цитат из новейших русских писа­ний с «Философией неравенства»[164] Н.А.Бердяева во главе, я ни минуты не отрицаю оригинальности русской антидемократической мысли. Такое отри­цание было бы неверным, во-первых, потому, что Томас Манн, безусловно, находится под сильным влиянием Достоевского, во-вторых, потому, что вся его консервативная концепция совсем не укреплена, как у большинства рус­ских мыслителей, в религиозно-церковном сознании и, наконец, в-третьих, потому, что понятие оригинальности очень сложно и совсем не исчерпыва­ется категорией новизны, а держится, прежде всего, первичностью и подлин­ностью переживания. Но проведенная мною параллель вовсе и не интересу­ет меня с точки зрения её оригинальности, а совершенно в другом отноше­нии. Для меня только важно отметить, что в то время как консервативная Германия отстаивала во время войны намеченную мною германо-славяно-монархофильскую точку зрения, русская национально-религиозная мысль (не без участия военно-шовинистического настроения) определённо антантофильствовала: громогласно отстаивала «священную силу права» против «грубого права силы», защищала «права национальных меньшинств», стре­милась к «единству измученной Польши» и вместе с самыми передовыми французскими министрами и журналистами, апологетами цивилизации и красноречивейпшми гуманистами, возмущалась миропомазанной идеоло­гией германского кулака.

Доказывать мое положение анализом отдельных писаний военной эпохи невозможно, да, в сущности, и не нужно. У всех у нас жива ещё память о пер­вых днях и неделях февральской революции, которая правыми кругами была не только принята, но в значительной степени и совершена.

В дни низложения царя среди национально мыслящих и в глубине души, конечно, реакционных кругов было совсем небольшое количество людей, за­хотевших шапку-невидимку предпочесть трибуне и карманьоле. В те дни все, от социалистов до черносотенцев, были революционерами и демократами.

Свобода мысли и печати была абсолютная, и всё же самый правый куль­турно-философский журнал, в котором тогда сотрудничали многие из тепе­решних демократоборцев, назывался достаточно определенно: «Народо­правство». Революционный порыв России к своему демократическому пере­рождению был настолько силён, что вряд ли кто в те дни мог видеть, что ре­лигиозно-национальная мысль не по своей воле сменила мономашъю шапку на фригийский колпак, а была только околпачена логикой исторических со­бытий. Но многое, что в те дни казалось одним, оказалось впоследствии со­всем иным. Так и состоявшееся было в февральские дни примирение нашей радикально-демократической и религиозно-национальной мысли оказалось фиктивным. Уже не говоря о том, что все «демократы на час»[165] давно пре­вратились в отъявленных врагов демократии, они и многих исконных при­верженцев демократии как-то увлекли за собою. И вот люди, всю жизнь по­ложившие на проповедь революции, люди, своими словами, почти своими руками свершавшие её, страстно чувствовавшие национальную правду «февраля», превращаются ныне на радость большевикам в те крутогрудые «николаевки», одна из которых уже 18 лет тому назад уговаривала меня не водиться с социалистами и жидами, которые гнусны не столько своею верою в праматерь-обезьяну, сколько тем, что спят и видят, как бы самобытную Русь превратить в обезьяну Европы.

*   *   *

Нет, я никого не обвиняю. Не обвиняю уже потому, что ничего ещё не утверждаю, а только всматриваюсь. Сейчас всюду такое обилие утвержде­ний, в которых ничего не отвердевает и многое распадается, что становится необходимым верить только своему собственному опыту. Некоторый же опыт тех путей, которые привели нашу религиозно-национальную мысль к довоенному и даже более радикальному отрицанию демократии, у меня, ду­мается, есть.

Как это ни трудно, но надо признаться, что в делании и творчестве рево­люционной демократии эпохи Временного правительства не было какой-то последней настоящности, последней серьёзности, чувства ответственности и чувства удельного веса всего происходящего. В страшное событие револю­ции — вносилась страстная и пристрастная игра в революционные события, в ощущение революционной судьбы России — слишком сильное ощущение своей роли в этой судьбе.

Это смещение предметного ощущения революции (предмет револю­ции — величие, свобода и счастье России) беспредметными революционными ощущениями порождало какие-то лжереволюционные и психологически стыдные проявления революции.

Перейти на страницу:

Похожие книги