Помню, как после мучительно-длительного препирательства с какой-то дивизией, требовавшей отвода в Киев и организации дня неё «специальных курсов» для выяснения цели войны «на предмет» вынесения ею «сознательного решения» вопроса о том, должна ли она во исполнение приказания начальника дивизии занять позицию или нет, я, душевно окончательно вымотанный и физически разбитый, встретился неподалеку от места дебатов, на братском кладбище, с офицером одного из взбунтовавшихся полков.
Безрукий, с Георгиевским крестом, он сидел на могиле и плакал, как ребенок.
На мое как будто бы радостное сообщение: «Согласились, выступят», — он почти с ненавистью накинулся на меня.
«Неужели же Вам не стыдно уговаривать эту сволочь, вместо того чтобы пулеметами гнать её на Киев! Простите, я не выдержал, не мог. Как только Савинков начал против этого чумазого аргументировать от своего послужного списка старого революционера, я сбежал, чтобы...» — голос ему изменил, и рука невольно потянулась к кобуре револьвера.
Не стыжусь признаться, что я почувствовал острый стыд; не политическая, конечно, но нравственная правда боли и любви к России была определенно не на моей... стороне.
Корниловское восстание вещь очень сложная и я сейчас говорю не о нём в целом, а только об одной его стороне — об его правде.
Для меня нет ни малейшего сомнения, что своей правды у Корнилова не было, что вся его правда только наша вина, вина демократии перед Россией. Правда Корниловского восстания исключительно в психологии корниловцев, в чувстве России и стыда за её нравственное падение, за революционное поругание национального долга и национальной доблести, за позор не революционного ухода, а военного побега с поля брани и чести.
Весь мир и строй этих чувств был в последнем счете демократии не только чужд, он был ей подозрителен и враждебен. Теперь это изменилось, но в эпоху Временного правительства полновесного, онтологического ощущения России в рядах демократии было не слишком много.
Максимальный демократический патриотизм выражался тогда формулою: — за родину и революцию, в которой тогда никто не слышал нелепого уравнения вечной истины и страшной болезни.
Когда спровоцированный тёмными реакционными силами, но сам по себе глубоко правый и праведный, русский патриотизм восстал в лице правды Корнилова на Временное правительство, последнему не осталось другого исхода, как опереться против Корнилова, за которым шла не только психологическая правда патриотизма, но и политическая реакционная ложь, на левое крыло революции, на большевизм. Козырнув против Корнилова в конце концов всё же Лениным, Временное правительство не надолго отсрочило свою гибель, но на очень долго погубило престиж демократии в глазах всей религиозно-национально настроенной России.
Я не говорю, что революционная демократия не должна была искать в большевизме союзников против Корнилова. Пусть это тысячу раз было прямо политической необходимостью и даже прямым долгом, в нравственном порядке это в последнем счете не снимает с неё вины. Ибо нравственно (это одна из глубочайших мыслей Шопенгауэра) человек всегда в ответе не за отдельные свои поступки, а за целостное свое бытие, не за то, что он делает, а за то, что он есть. Не в том вина демократии, что она собрала все силы, чтобы подавить восстание против революции, а в том, что к моменту этого восстания она внутренне дошла до того, что по всей своей совести, хотя, конечно, и вразрез со своим внутренним желанием, не могла при этом не искать у коммунистического интернационала помощи против национального патриотизма,
В этом неизбежном «ходе» на Ленина сказался исход из Соколовых. В недостатке в решающий момент нужной национальной силы в своих руках — чрезмерный избыток ненужной общереволюционной фразы в демократических устах. В отсутствии настоящей прозорливости старый партийный грех — привычка смотреть на мир не столько живыми человеческими глазами, сколько мёртвыми точками зрения. Но главное, в отсутствии возможности справиться с действительностью сказалось полное непонимание того, что в революционные эпохи всё, на первый взгляд невозможное, гораздо действительнее всех привычных возможностей. Не знаю, была ли, на мой взгляд грешная, возможность военною волей «патриотически» взнуздать революцию и бросить её против внешнего врага, но я твёрдо знаю, что была другая, высшая: революционною волею разнуздать войну и, как загнанную лошадь в ночное, пустить армию домой, не во имя третьего интернационала, а во имя исполнения национальной воли революции, рождённой всенародным отрицанием неправедной и бессмысленной войны.