– Что же мне говорить с тобой, коли я уже враг? – отвечал отец медленно и тяжело, с неживой и какой-то пропащей упертостью. – Мне Советская власть на земле вольный ход обещала, за это я и воевал. Власть шаталась – подпер, всех своих жеребцов вон, которых, как своих же детишков, из соски кормил, Красной гвардии отдал. Бери! Отдал все, малость нажил – и чего же теперь? Все по-новой отдай и обратно в хомут? Хочешь знать – я и есть и трудовое крестьянство, на мне власть Советская держится, я своими руками один ей больше хлеба даю, чем вы все, голоштанники да конторские крысы. Вы – отчеты да палочки, а я – жито ей, жито. Потому я и был как хозяин ей нужен досель – видно, есть голова там, в партийных верхах. Потому и пашу, что за свой интерес. А иначе никак! Уж они тебе вспашут! Дождетесь! Ишь ты, обобществить. Тогда, может, и бабами все поменяемся, я тебе – свою справную, ты мне – ледащую, чтобы уж никому не обидно, – такое вам равенство? Я закон исполняю: план хлеба сдаю, а чего я с излишками делаю – это дело мое: захочу – завтра свиньям скормлю или в землю зарою. Я же их не украл и быков не украл. Замест быков кого в запашник запрягу? Их вот, что ли, осметков? Вот тебе весь мой сказ…

Уж они, пионеры, от Риты наслушались, что такое счастливое общество будущего, а отец был замышлен и слажен из куска убежденности, что любить и жалеть можно только свое, и отказ от своей личной силы и прочности – хозяйского тавра на каждой балке, которую своей рукою обтесал, на вылощенной шкуре каждой животины, которую сам вырастил и выхолил, – для него был таким же немыслимым делом, как и не истреблять закапканенных крыс, прогрызавших дорожку к пахучему житу, не стеречь осмелевших от зимнего холода желтоглазых волков у закуты с двустволкой.

Ничего не менялось в окованном стужей Гремячем Колодезе. Заиневшие избы стояли вдоль улицы, ровно деревья, точно так же прошитые серебристыми белыми нитями, и казалось уже, что весь пар от кипящего варева под сельсоветовской крышей так и вышел в трубу, растворившись в звенящей литой пустоте. Но вот, идя в школу, Григорий увидел на дворе сельсовета двух шлыковских чалых кобыл, а за ними – гнедого жеребца Елизаровых, Грома, хоть и справного, с мышцами твердыми, точно железо, но куда ему было до зворыгинского вороного брыкастого Орлика: тот бы враз всех стоптал на чужом-то дворе, нипочем бы и трое под уздцы не сдержали.

По дворам самых крепких кремней, ровно как на работу артельщики, стали ходить поселившиеся на селе городские партийные уполномоченные – конфисковывать скот и имущество, а самих утвержденных к раскулачиванию мужиков вместе с малой детвой и зажившимися стариками выселять из домов, и теперь каждый день Гришка видел на дворе сельсовета чьих-то справных быков, кобылиц, жеребцов и дрожащих от холода, сбившихся в кучу овец, еще издали чуя ни на что не похожий парной запах скотьего база.

Говорили: Демидовых, Шлыковых, Строевых, Вострецовых угнали за какой-то хребет, и при слове «хребет» представлялся Григорию просто высокий увал на такой же равнинной земле; он решил, что «хребет» – это где-нибудь за Семилуками или Воронежем – может, два, может, три дня скрипучего санного ходу; географию он пока знал только в общем и целом – что страна победившего трудового народа огромна, простираясь от вечных арктических льдов до туркменских пустынь-Каракумов.

Двор Зворыгиных – крайний в селе. Он бежал и с разбегу катился по черному льду из натопленной школы на двор, в зипуне, полушубке, обшитых свиной кожей валенках и с холщовою торбою через плечо, и еще издалече услышал захлебный, на цепном издыхании, лай кобеля Калаша – было все недвижимо в природе, и никто ничего на дворе не крушил, не горели ни дом, ни амбар, ни сарай, но как будто гудел в ледяной пустоте над оснеженной крышей неумолчный набат, прогорела и выстыла добрая белогрудая печь, сердце дома и движитель жизни, никого не осталось живого, от кого с неослабною силой должно было растекаться по дому тепло.

Точно кто Гришку пнул сапогом изнутри – подорвался к раскрытым воротам, увидав на дворе захламленные чьим-то знакомым добром, на вершок утонувшие под наваленной тяжестью сани. Полетев, как с горы, ткнулся в чью-то овчинную тушу, чужого, оказавшегося горлопаном-комбедчиком Прошкою Рваным: ноздри рвали ему за украденного жеребца, а теперь этот черт волочил со двора тяжеленный, обложенный войлоком и обшитый тугой черной кожей отцовский хомут – на ощеренной морде его расплылась и дрожала паскудная пьяная сладость.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги