Что ни вечер, между Вероникой и Веткой разыгрывалась маленькая драма, а за ней – горькая мандариновая долька примирения, и эта постоянная битва постепенно брала верх над их дружбой. Однажды Вероника обошлась с Веткой жесточайше, подвергла ее своим беспредельным капризам и зашла так далеко, что выставила из дома – лишь для того, чтобы немедленно умолить остаться, довести до слез, утешить, вновь заставить расплакаться, и тогда Ветка, переполнившись отчаянием, воскликнула злобно:
– Никого свирепее девственницы не бывает! – И говорила она правду, ибо у девственниц острые зубы-гарпуны, а их рты – гнезда стрел, выточенных из жидкой слизи, которые носят купидоны в колчанах на ремнях через плечо.
В другой раз дело приняло еще более серьезный оборот, когда Вероника с треском хлестнула ребенка по ногам своим стеком. Тут же, поглощенная раскаяньем, она выскочила вон, прыгнула в седло и унеслась в ночь в сильную песчаную бурю, и Ветке пришлось гнаться за ней из страха, что Вероникино неуравновешенное состояние может толкнуть ее на что-нибудь отчаянное. Наконец догнала. Глаза Вероники, умытые светом новой луны, казалось, больше не видят, их запорошило песком. Ветка впервые осмелилась сказать ей:
– Если продолжишь думать о своем жутком инвалиде – погибнешь. Ты знаешь, я скрывала от тебя, что понимаю кошмарную суть твоего помешательства, и ты уже ненавидишь и меня, и моего сына из-за него – того, чье лицо ты никогда не видела, чьего голоса никогда не слышала.
– Знаю, я больна. Мне нужен врач, но не лечить меня – найти мне его, вот чего я хочу! Хоть и безумна!
Вероника произнесла эти слова в припадке неприятия, но при этом стала спокойна, словно раскаленное докрасна железо, когда белеет, – стала тихой и сосредоточенной, как слепая статуя безумия, зачарованное помешательство, созерцающее свою химеру… Затем повторила:
– Мой врач поможет мне найти его! Оставайся здесь, береги себя и своего сына. Ты дура. А я уезжаю искать своего жуткого инвалида… Я жажду распада. Даже когда была маленькой – любила кукол без голов. Насекомые тоже – я понаблюдала за ними в пустыне. Распад – прекрасный мираж! Благородством наделены лишь расколотые боги, увечные Аполлоны да безносые лица философов. А ты, как святая Агата, на которую я смотрю каждую субботу в миссии, – каждый раз, желая любить тебя, хочу отрезать тебе груди!
На следующий день Вероника уехала одна в Нью-Йорк, а Ветка, дитя и мисс Эндрюз остались в Палм-Спрингз. Вероника роскошно устроилась в особняке на Парк-авеню, унаследованном от матери. Там всегда было слишком чопорно, а ей хотелось окружить себя ласкающими, теплыми интерьерами, сплетенными из травинок причуд и пушинок иллюзий. Ее подростковая женственность свешивалась из окон ее души. А душа, как горлица, прилетала и улетала, принося волокна брачной соломы в клюве. Словно Вероника вила гнездо – а с ее почти животными инстинктами так оно и было.
Сухонькие птички – антиквары – носили галстучные булавки в жабо и церемонно помогали ей вить это ее гнездо, прыгая вокруг ее богатства с охапками фарфора, как с редкими яйцами, в ничего не бьющих менуэтах. Жестокая жизнь амазонки, которую она недавно вела, теперь казалась ей адом Тантала, где ее созревавшее тело украдкой и отчаянно стремилось порвать себя на части – но безуспешно. Довольно камней, острых как ножи! Хватит пустыни любви! Свободна, свободна в конце концов от Ветки, от ребенка, от лошадей, от солнца и выжигающего ветра, что все еще цеплялся за кожу ее щек, а на зубах скрипел сухой песок речных снов, обещавших ее засухе Нил! «Теперь я готова к распаду, я желаю избавиться от „этого"». Но война вновь взяла верх, на этот раз втянув ее страну, и Вероника почувствовала, как холодный нож Японии погружается в плоть ее личной задачи, прорезая щель для ледяной воды, что затапливала желанную ей прореху – лишение невинности.
Ее гнездо было завершено день в день с Пёрл-Харбором. И в вихре черного дыма, со стальными скелетами американских кораблей, перекрученных и сдавленных, как лучи громадной умирающей морской звезды, опрокинутой под беззвездным небом, Вероника почувствовала, как решение о ее личной жертве стране касается ее тела флагами древних побед, а воля ее трепещет, словно звездно-полосатое знамя. Ибо не только любила она свою страну, она с ней отождествлялась. Фонтан Адониса? Гробница Адониса? Он, только он! Живой или мертвый, подлинный или ненастоящий, оставался лишь он, единственный и неповторимый, в ее мыслях, теперь – тем более, ибо и лицо ее тоже будет сокрыто войной: в миг, когда щель ее рта изготовится раскрыться, ее покроет белая мембрана плевы жертвенности, задыхающаяся маска, что придает оккультности лицам хирургических медсестер.