– Аннушка, – сказала тихо Фрося, наклонясь над Анной. – Встань, доченька. Встань, бессчастная ты моя. Подь до дому. И хозяина туда ж снесут. Там и поголосишь над ним.
Анна лежала молча.
Фрося сняла с себя шубу и бережно покрыла Анну, подвернув полы под ноги.
– Зазнобится так-то, – прошептала она про себя и села рядом на пенек.
Так и не узнал никто, как Иван Максимович вышел из собора и кто его прикончил.
Анна Ефимовна и Фрося, когда подошел пост, открыли только отцу настоятелю на исповеди свой грех. Настоятель простил им и себе разом. А людям говорить – на что? Один соблазн.
Толков в народе много было. А потом все сошлись на одном – нечистый уволок. К тому же и казак Лобода в ту же ночь сгинул. Думали – в посад он ушел, так не оказалось там. А из дому все до одного вышли через потайной ход. Только Галку и убило, и того вынесли. Не иначе, как тот Лобода в трубу вылетел. А там порскнул в собор, да в трубу ж Ивана Максимовича и выволок. А как нес, видно, передрались они. Неохота было хозяину живьем в пекло. Вот бес его об земь и шваркнул. Ему что ж? Все одно – душа к нему ж прилетит в преисподнюю – без покаяния же кончился Иван Максимович.
– Ну, да и то сказать. Туда ему и дорога, – прибавлял рассказчик, – не тем будь помянут покойник. Одна беда корень-то весь на земле остался. Крепкий. Даром, что молод, а почище батюшки будет Данила Иваныч.
Доходили и до Данилы те толки, но он не очень об них раздумывал. Про себя ему иной раз думалось, – может, так оно и лучше, а то пошел бы суд да дело, докопались бы, до чего и не надобно вовсе. А так написали они с воеводой на Москву: приключился-де от незнаемой причины пожар, и на пожаре Ивану Максимовичу и кончина живота пришла. С тем и концы в воду… Самому-то Даниле кое-что на ум вспадало, да он про себя держал. Знал он, что первая Анна Ефимовна к Ивану Максимовичу прибежала, а где она перед тем была, он не распытывал.
Не один Лобода тоже и пропал в ту ночь, Орёлки нигде не сыскать было. Дунька рекой разливалась. Слова от нее добиться нельзя было, хоть и велел Данила в свинарник ее запереть и голодом морить. Холопы, когда спрашивал их Данила Иванович, только глаза косили, говорили: «Погорел-де, видно, в варнице», – ну да то так лишь, чтобы не молчать на спрос. «Сам, видно, и поджег, дьявол, – думал Данила, – а не то, что погореть».
Велел Данила сундук Орёлкин открыть. В избе у Надейки он стоял. И что ж там объявилось? Своего-то почти ничего, а лежала там красная шапка бархатная, соболем отороченная. Данила сразу узнал ее, как только поглядел. Та шапка была на нем в тот раз, как на деревню он ездил. Данила поднял шапку, показал варничным работникам, стоявшим кругом, и сказал:
– Видали? Убойца Орёлка ваш! Супостат! Памятуете, тем разом, за варницами, убили было меня. То он, выходит, камнем метнул. Мало не убил, лиходей. А шапку подобрал, вор, да схоронил. Только бы объявился. На дыбу его! Голову срубить! Мотри, коль покрывать кто станет, и тому не быть живу.
Работники только в затылке у себя скребли. Избави бог хозяину молодому в руки попасться. Эх! И в огне не горит. Нечистый и то от его отступился. Видно, так с им и век вековать. Афонька старого-то обличил, а на молодом тоже зубы сломал. Про Афоньку больше и не слышно было. Попросил было он вольную у Данилы, но Данила сказал, что вольную он ему не даст, а отошлет на Пермь с Федькой. Афонька заговорил было, что государю жалобу напишет, но Данила сказал, что сам же Афонька при народе в убойстве смертном повинился, а иного убойцы нет. Может, он на батюшку и поклеп взвел. Послухов тому делу не было. Так пусть Афонька памятует: чуть что, поглядит Данила, крепко ль у него, у Афоньки, голова на плечах приделана. Не попортила ль колодка шеи. Афонька и язык проглотил. Уехал с Федькой на Пермь, недели не прошло с пожара. Данила торопился. Дел у него по горло подошло. Сам про Пермь и думать не мог. Где ж? Тут полны руки хлопот. Хотел было Анну Ефимовну туда отправить. Что тут-то на пожарище сидеть да слезы лить? А в промысле все же малость понимала она. И ей даже сказал было. Да она поглядела лишь на него и говорить не стала.
«Разбери, поди, тех баб, думал Данила с досадой, – то за промыслом лишь и скучала, а как ее полной хозяйкой делают, так и слухать не хочет. Ну, коли так, пускай в монастырь идет, батькин грех замаливает».
Сперва было Марица Михайловна обижалась сильно, что Анна ей дорогу перебежала, прежде ее в обитель собралась, да Феония ее уговорила. Как же Даниле Иванычу одному без бабки на свете прожить? Молодешенек, обидят. К тому же и Фомушка проговорил: «Ворона с дому летит, а курочка на яичках сидит». Ворона, ведомо, Анна, в черном убрусе, а уж курочка на тот раз выходит Марица Михайловна, – сидит на яичках, добро берегет. Против того и Марице Михайловне сказать было нечего.