Анна стала заметной фигурой и в Вашингтоне, где многократно давала показания перед важными комиссиями конгресса по самым различным вопросам, от пересылки запрещенной литературы по почте до результативности сексуального воспитания в общеобразовательных школах нескольких северных государств. Дело дошло даже до того, что однажды младший сенатор от одного из западных штатов в лифте ущипнул ее за левую ягодицу. Само собой, Анну приглашали на бесчисленные обеды, съезды, приемы, вечеринки, и всюду ее сопровождал верный Баранов. Вначале, живя в свободной атмосфере литературно-артистической Америки, Баранов напрочь лишился молчаливости, свойственной ему в последние годы жизни в Москве. Он часто смеялся, по первой же просьбе пел старые красноармейские песни, смешивал «Манхэттены» в домах друзей, охотно участвовал в дискуссиях на самые разные темы. Но через некоторое время красноречие Баранова начало давать сбои. Пережевывая арахис, односложно отвечая на вопросы, на всех общественных мероприятиях он стоял рядом с Анной, не сводил с нее глаз, ловя каждое слово, вслушивался в ее рассуждения о великом предназначении республиканской партии, современных театральных тенденциях и сложности американской конституции. Примерно в этот период у Баранова возникли проблемы со сном. Он похудел и начал работать по ночам.
Даже полуслепой, Суварнин видел, что происходит. И с нетерпением ждал великого дня. Заранее написал более чем трогательное эссе, вновь, как и в Москве, восславляющее гений друга. Суварнин принадлежал к тем писателям, которые не находят себе места из-за того, что хоть одно написанное ими слово остается неопубликованным. И тот факт, что волею судеб он не мог выразить распиравшие его чувства, подогревал нетерпение Суварнина. Кроме того, возможность вновь писать о живописи грела душу.
Как-то утром, после того как Анна уехала в город и в доме воцарилась тишина, Баранов зашел в комнату Суварнина.
– Я хочу, чтобы ты заглянул в мою мастерскую.
По телу критика пробежала дрожь. Пошатываясь, он вслед за Барановым пересек подъездную дорожку, разделявшую дом и амбар, который Баранов переоборудовал в мастерскую. Подслеповато щурясь, долго смотрел на огромное полотно.
– Это, это… – смущенно забормотал он, – это потрясающе! Вот. – Он достал из кармана несколько сложенных листков. – Посмотри, что я хочу сказать по этому поводу.
Дочитав хвалебное эссе, Баранов смахнул с глаз слезы. Потом шагнул к Суварнину и поцеловал его. На этот раз прятать шедевр не было никакой необходимости. Баранов осторожно скатал холст, положил в футляр и в сопровождении Суварнина поехал к своему арт-дилеру. Однако по молчаливой договоренности ни он сам, ни Суварнин ничего не сказали Анне.
Двумя месяцами позже Сергей Баранов стал новым героем мира живописи. Его арт-дилеру пришлось натянуть бархатные канаты, чтобы сдержать толпы, жаждущие взглянуть на зеленую ню. Эссе Суварнина оказалось бледной тенью тех похвал, которыми осыпали Баранова другие критики. Пикассо бессчетное количество раз упоминался в одном предложении с Барановым, а некоторые даже ставили его в один ряд с Эль Греко. «Бонуит Теллер»[6] выставил в витринах шесть зеленых ню, нарядив их в туфельки змеиной кожи и норковые манто. Барановский натюрморт «Виноград и местный сыр», который художник продал в 1940 году за двести долларов, на аукционе ушел за пять тысяч шестьсот. Музей современного искусства прислал своего представителя, чтобы уточнить детали ретроспективной выставки. Ассоциация «Мир доброй воли», в руководстве которой числились десятки политиков и капитанов бизнеса, обратилась с просьбой включить полотно в число основных экспонатов выставки американского искусства, которую ассоциация намеревалась показать за государственный счет в четырнадцати европейских странах. Даже Анна, которой, как обычно, никто не решился указать на сходство с моделью художника, осталась довольна картиной и целый вечер позволила Баранову говорить, ни разу не прервав его.
На открытии выставки американского искусства, которую развернули в Нью-Йорке, прежде чем отправить за океан, Баранов купался в лучах славы. Его фотографировали во всех позах – со стаканом «Манхэттена», жующим канапе с копченой семгой, беседующим с женой посла, в окружении поклонников, взирающим на свой шедевр. Он вознесся на сияющие вершины и, если бы в полночь за ним пришла смерть, умер бы счастливым. Более того, оглядываясь на тот вечер, Баранов горько сожалел, что он не стал в его жизни последним.