Мы сели за большой обеденный стол в гостиной, которая была вместе с тем и кухней, и столовой, и стали не то обедать, не то ужинать вареной картошкой с жареной курицей. На стене шумно тикали старинные часы; их язычок, качаясь маятником, гипнотизировал меня. Я не мог от него оторваться… Это болезненное ощущение пространства, ощущение себя, своего тела в нем, вызывало внутреннюю истерику. Неосознанно я доводил себя до изнеможения. Я топил себя, стараясь достать до дна, чтобы от него оттолкнуться.
Солнце закатилось в начале восьмого, и как-то уж очень быстро наступала здесь ночь. Фонарные столбы возле дороги, ведущей к дому, так и не зажглись. Лишь вдалеке горел один. Там, я так понял, живет участковый. А здесь – совсем окраина. Это место уже и городом-то не считают. И асфальтированную дорогу так и не сделали.
В сенях глухо хлопнула уличная дверь, и полминуты спустя в комнату вошла молодая девушка в растянутом вязаном свитере и потертых синих джинсах. Не то стильная небрежность, не то просто небрежность. Тогда я не смог определить. Девушка с удивлением взглянула на меня и, ни с кем не поздоровавшись, ушла к себе в комнату. А через пару минут мы пили чай уже вчетвером.
– И чем вы собираетесь заниматься у нас в городе? – спросила Татьяна.
– Я собирался работать инженером на заводе.
– Заводу требуются инженеры? – спросила она с удивлением.
– Его Гермясов одурачил… как щегла! Сказал, что нашел ему место на заводе, вот он сюда и приехал, – рассмеялся, закряхтел своим уродливым смехом тот, кого мне, по-видимому, придется как-то звать. Глебом? Или все-таки дядей Глебом? Все это глупо звучит применительно к этой подозрительной личности. Хотя, вероятно, в его глазах подозрителен был я.
– Неужели? Гермясов? – удивилась Татьяна, а у Лизы – так звали их дочку – расширились глаза, когда ее отец упомянул о Гермясове.
Глаза ее расширились на одно мгновение, но достаточно сильно – я не мог этого не заметить.
– Да, глупая шутка. Я ведь с работы ушел. Да еще и со скандалом…
– Гермясов всегда был подлецом! – сказала Татьяна, пережевывая курицу.
– Но какое чувство юмора! – засмеялся Глеб. – Каков подлец!.. Но – плохо кончит.
– Плохо, плохо, по стопам отца пойдет, – подтвердила Татьяна, а Лиза теперь все время смотрела в сторону, и мне стало интересно, какого цвета у нее глаза. Я сразу как-то не обратил внимания.
Глаза оказались самыми обыкновенными, то есть светло-карими. Лицо у Лизы было бледное и очень ровного цвета, а ее светло-русое каре, с темными корнями, очень ей шло. Такой образ красотки-подростка из девяностых. Словом, неблагополучная красота. Красота неудач и поражений. То, что мне очень близко. Может быть, даже красота саморазрушения.
В общем, мне понравилась ее внешность, и в голове тут же возникла картина, как у нас завязывается роман и тому подобное, но все это показалось мне до боли нелепым. Настолько это было логично и естественно, что я начинал нервничать. А нервничать мне бы не стоило. Думаю, это из-за стресса у меня все чаще случаются сомнамбулизм и ночные галлюцинации. От этого такой сердечный ритм, что можно однажды и не пережить ночь.
Тем временем я (уже тот, «старый я», который потихоньку оживает во мне) выпиваю чаю, не оглядываясь, но чувствуя за своей спиной дыхание «другого я» (который в самоуверенности позволил себя устранить, но теперь боится, что ему не суждено будет вернуться), и решаю закончить главу, пока события того дня видятся мне достаточно ясно. Иногда воспоминания исчезают из моей головы, словно их кто-то извлек, а взамен возникают вкрапления пустоты. Они представляются явственно, буквально как черные пятна перед глазами во время обморока.
Итак, наберемся мужества. Конечно, мне хочется о многом рассказать на этих страницах, есть искушение выплеснуть все разом, расплакаться и насладиться мимолетным освобождением от боли, очищением, но это уже не помогает, и мне хочется чего-то большего. Хочется распутать клубок. Я долго копил силы (хоть и не понимал этого), чтобы приступить к рассказу, и вот я накручиваю себя, возвращаясь к воспоминаниям, и вхожу в состояние того вечера, возвращаюсь к измышлениям, которые, в сущности, поверхностны и местами наивны (хоть я и считаю их верными до сих пор; верными для «старого я»). А теперь я возвращаюсь в тот дом…
Глеб включил телевизор и стал злобно бубнить что-то про Украину и педерастов из Европы и США, про эмигрантов с востока и внешнюю угрозу нашей нравственности. Признавался в любви к Сталину и в ненависти к демократии… Что до меня, то я старался уяснить, как работает мозг у этого человека. Что заставляет его, никогда не выезжавшего из страны, ненавидеть людей, которых он в жизни не встречал и, вероятно, никогда не встретит? Людей, которые никоим образом не влияют на его жизнь. Что заставляет его верить, что эти люди ему мешают? Его горячая ненависть подкрепляла мою холодную ненависть как нельзя лучше: я чувствовал, что тяжелею, что тело становилось неподвижным. Я каменел.