Не помнил, как вышел из кабинета, как долго не мог попасть в рукава пальто, как подошли к нему двое в военном, спросили: «Вы — Сахаров? Пройдемте!», как отчужденно посмотрели ему вслед председатели колхозов, которые лишь полчаса назад здоровались с ним приветливо. Он уже враг народа, и всеобщее презрение и ненависть навсегда теперь пали на его голову, на его семью, на всех его друзей и близких. Но Александр Петрович этого еще не понял. Он был как в обмороке, в кошмарном тумане. Он еще не знал, кто он с этой минуты. Чувствовал только одно: случилось что-то ошибочное и страшное.
Не знал он и того, что за этот вечер еще трижды во время заседания бюро выйдет в соседний кабинет новый начальник НКВД, трижды позвонит своему дежурному, трижды придут люди в военном и трижды тяжело и настойчиво скажут: «Пройдемте!» И все четверо проведут ночь в камере, сидя в разных углах, враждебно поглядывая друг на друга. Каждый уверен, что он честный труженик, попал сюда по недоразумению, а все остальные действительно враги народа, с которыми он не имеет и не должен иметь ничего общего. Председатель николаевского колхоза Пестрецов исподлобья смотрит на михайловского председателя Шмырена, с которым лишь час назад мирно беседовал в приемной, председатель одного из петуховских колхозов косится и на Пестрецова и на Шмырева, и все втроем они с нескрываемой враждой поглядывают на директора школы…
…А метель за решетчатым окном свирепствует, воет, нагоняет жуть. Кажется, что за стеной, там, на воле, бродит стая волков и подвывает своему вожаку, наводя страх и ужас на людей.
Над всей Сибирью выла и бесновалась метель. На всю страну надвигались черные тяжелые тучи.
Был канун тысяча девятьсот тридцать седьмого года.
Первые жертвы Переверзева, сидевшие в ту ночь в тесной вонючей камере предварительного заключения, не знали, что по их следам пойдут многие и многие. Группами пойдут агрономы и врачи, учителя и рядовые труженики колхозов, незаметные счетоводы и члены бюро райкома. Пройдут через эту камеру председатель райисполкома Старотиторов и бывший красный партизан кузнец Нефедов, петуховский маслодел Иван Иванович Клямер и молодой очкастый агроном, горячо выступавший когда-то на комсомольской конференции за поддержку стахановских методов в сельском хозяйстве. Пройдут многие и многие сотни честных коммунистов и беспартийных, безвинные жертвы чьей-то беспрецедентной в истории Руси тонкой игры.
Не знали еще эти четверо, что им очень повезло, что они оказались на стыке двух кампаний и поэтому по чьей-то забывчивости кое-кто из них останется в живых.
2
Это был год, когда люди по ночам с тревогой прислушивались к каждому стуку и замирали при приближающемся рокоте автомобиля. И не дай бог, если этот рокот обрывался около твоего дома! А в дальние села приезжали на лошадях кормленных, застоявшихся (не колхозные одры), набивали две-три брички. И там, где они проезжали, плач и стон висел над деревней.
А жизнь все-таки брала свое. Люди жили, влюблялись, женились, рожали детей. Весной тридцать седьмого года женился и Сергей Новокшонов на той быстроглазой, курносой Ладе Дидецкой, которая на вечере в учительском институте с одного взгляда влюбилась в него. Первую половину каникул и медовый месяц провели они в Каинске, переименованном полгода назад в город Куйбышев, у тестя и у тещи. А в августе приехали в Михайловку к матери.
Утром Сергей вышел с Ладой на улицу — хотелось показать ей село, в котором родился и вырос. Лада впервые была в такой захолустной деревушке, поэтому с восторженностью городской девочки всему удивлялась. На Сергея же нахлынули воспоминания. Мелкорослые, пузатые избушки, осевшие от времени пятистенники и крестовые кулацкие дома, седые ветлы на берегу речушки, березовая роща на окраине села, подсолнухи на огородах — все это мгновенно перекинуло его в далекие годы, напомнило тырло, где он залихватски играл на гармони, напомнило рыбалку, ночное с конями, охоту. Все было родным, близким. Затрепетало сердце, когда услышал тарахтенье брички. Замер, не отводя глаз от подводы: до чего же привычно, до боли знакомо трусит лошадь, меланхолично бросая щербатые копыта в землю.
— Ты чего? — взяла его под руку Лада.
— Лада! Посмотри: лошадь! И телега! Ты только посмотри! А как скрипит телега! Это… это же музыка! Это же симфония русской деревни!
Лада удивленно повернулась к мужу. Лицо у него было растроганное.
— Ты, наверное, не понимаешь этого, да? — спросил он. — А у меня все это вот здесь, в сердце.
Подвода поравнялась с ними. В бричке сидел дед Охохо, дымил как паровоз огромной цигаркой из наикрепчайшего самосада, охал после каждой затяжки и сердито покрикивал на лошадь, словно она виновата-в том, что у него от ядреного дыма глаза лезут на лоб.
— Здорово, дед! — обрадовался ему Сергей.
Дед натянул вожжи. Уставился на городского парня.
— Не узнаешь?
— Постой, постой, да это никак Серега!
Сергей засмеялся:
— Он самый.
— Где ж тебя узнаешь такого?
— Ты куда едешь, деда? Дай я немного поправлю, соскучился я… Садись, Лада, до рощи доедем.