Обухов вроде бы подслушал мысли Переверзева, спросил:
— Ты хочешь знать, к каким из них я отношусь, да? Ни к тем, ни к другим. Я выше их.
— Выше?.. — совсем растерялся Переверзев.
Обухов поднял голову, тяжело уставился ему в глаза. Смотрел долго. Так долго, что у друга детства, выдерживающего этот взгляд, даже навертывались слезы.
Обухов все еще колебался: быть откровенным или не быть?
— То, что я делал, Паша, известно теперь в стране из живых лишь двоим, кроме меня. Причем я знаю из них только одного. Второго не знаю. А он меня знает непременно. — Обухов налил полстакана водки, разом выплеснул ее в рот, пальцами достал из тарелки огурец, зажевал. — Тяжелая у меня была работа, — продолжал он медленно: — Сотни человеческих биографий надо было знать назубок. И главное — никаких друзей. Душу отвести не с кем. Посидеть вот так, поговорить по душам не мог… Я, Паша, головой работал, не то, что ваш ублюдок Попов… Я мог, Паша, все. Абсолютно все… Я делал такие дела, о которых ты и понятия не имеешь. Ни мог я только одного — вот так напиться с кем-нибудь. Пил дома, один. Комната у меня была специальная с решеткой на окне. Жена закрывала меня на ключ, и я пил. По неделям пил… Хочешь, я тебе расскажу, кто я?
— Если это можно — конечно!
— Но этого нельзя рассказывать, — с сожалением и грустью ответил он. — До самой смерти я должен носить это в себе.
Обухов налил полный стакан и жадно опрокинул в рот. Переверзев видел, как все больше и больше угасал в нем прежний Мишка Рыжик. Незнакомый, совершенно чужой человек сидел перед ним. И снова Обухов поднял голову, и снова уставился в глаза. Переверзев заметил, как в нем промелькнуло что-то прежнее.
— Нельзя рассказывать, Паша, друг мой! — вздохнул он. — А так хочется душу открыть кому-нибудь. А друзей нет. Может быть, ты один и остался у меня на всем свете… Могу только сказать, большими делами я ворочал. Я, Паша, — крупный специалист… Поэтому меня и берегут, поэтому и запрятали в такую глухомань… Я еще понадоблюсь…
Обухов опять налил водки, торопливо выпил. Задумался. И когда Переверзеву показалось, что он уже собрался с мыслями и сейчас начнет рассказ, Обухов недоверчиво посмотрел на друга.
— Дай слово, что ты никому, никогда… Да что там слово! В наше время слово — тьфу…
Он помолчал еще и вдруг заговорил неожиданно твердым голосом.
— Я не арестовывал, Паша, не подписывал протоколы допросов и тем более не расстреливал! Я, Паша, сидел в кабинете, закрывшись на ключ и… сочинял. Я сочинял пьесы, Паша… Да, да! Не удивляйся. Что такое Шекспир или Чехов в сравнении со мной! Я — величайший драматург. Я сочинял такие пьесы, от которых они содрогнулись бы. Моими режиссерами были суровые непроницаемые следователи. Они работали с теми действующими лицами, которых я называл в своей пьесе. Не я, а они, эти режиссеры, добивались, чтобы все действующие лица говорили в этом спектакле то, что хотел я…
Переверзев во все глаза смотрел на своего друга детства. Только теперь он стал догадываться, чем он занимался, и только теперь понял, кем был он сам в этой огромной игре. Мизерной, безмозглой козявкой показался он сам себе.
— Надо мной были начальники. И званием выше и положением, но все они глупы. Они хотели власти и почета. Поэтому их сейчас уже нет. Они сыграли свой последний спектакль в чьей-то пьесе, и на этом их карьера кончилась. А скорее всего без спектакля, просто так, по мановению пальца…
— Ежова?
— Что?
— По мановению пальца Ежова, говорю?
— Фью-ю! — свистнул Обухов. — Ежова тоже уже нет.
— Ка-ак?! — вскрикнул Переверзев.
— Так, — спокойно ответил Обухов. — Ежов — это идиот. Это — пугало для слабонервных, вроде вашего выродка Попова.
Переверзев вдруг заметил, что весь взмок. Ему было душно. Словно в кошмарном сне кто-то тяжелый и невидимый навалился на него и давил, и он задыхался, и никак не мог столкнуть с себя эту тяжесть. Майор мельком глянул на него, разевающего рот, как пескарь, выкинутый на берег, и расхохотался…
— Миша, неужели — сам Сталин? — шепотом спросил Переверзев.
— Н-не думаю. Сталин — в облаках. Это все делается, по-моему, за его спиной. Но кто делает, не знаю. А если бы даже знал, не сказал. Знаю только одно: он — голова. Вот и все, друг мой. А теперь давай выпьем… Хотя нет, не надо. Ты мне не давай больше, а то запью. Просить буду — все равно не давай… И вообще, мне надо уйти от тебя. Не надо, чтобы знали, что мы с тобой старые друзья. Не нужны лишние разговоры. В моем положении сейчас надо сидеть тихо, тихо, как мышь в норе…
И майор Обухов сидел в своем кабинете, действительно, как мышь в норе. Он никуда не выезжал, старался по возможности избегать многолюдных сборищ. Даже в райком к Переверзеву ходил только вечером. В районе прекратились аресты.