Но в ушах, назло всем установкам и самовнушению, протяжно и дребезжа, прозвучало откуда-то из темноты: «Ма-а-ме». Как котёнок мяукнул. Но это не котёнок. Это лев, который только маскируется, обманывает. Плешивый поеденный молью лев. Обманчиво старый, прикинувшийся полудохлым, но внутри у него сжатая взведённая пружина. Она ждёт момента. Она предвкушает. Она тянет предстоящее удовольствие. Как возвратная пружина под затворной рамой у взведённого пистолета.
Контролёр вновь гаркнул в конце тёмного коридора, освещённого тусклой лампой в решётке, украшенной сталактитами ржавчины, паутины и прочей подвальной дряни:
— Стоять! Лицом к стене!!
И эхо его зычного гласа, похожего на архангельский в этом адском месте, раскатилось и смешалось с журчанием воды в трубах и под ними, где в сливных каналах бежал конденсат и протечка. Тут было сыро, темно, грязно и прохладно. Стены из камня обмазаны цементом, создавая дикий барельеф, об который можно содрать тело в кровь и мясо, если оступиться. Капает где-то гулкая водичка из осклизлого вентиля. В углу вьётся очумевший слепой комар, будто из другой реальности сюда случайно провалился и тщетно ищет выход, немо крича: «Где я?».
А мух нет. Это странно. Летом, наверное, вновь появятся, но я считаю, что это упущение Вельзевула. В таких местах, как это, мухи уместны, как непременный атрибут. Здесь не пахнет серой, но атмосфера плотная и безысходная. Отчаянием пропитан воздух, горькой, незримой полынью, которую чувствуешь не языком, а мозжечком. Она поселяется внутри головы, как только сходишь с последней ступеньки. А надежда остаётся наверху. Её придётся оставить.
Навсегда.
Димарик тупо смотрел на качающуюся табличку о ремонте, пока контролёр отпирал душевую. Потом робко шагнул, запнулся и принялся осматривать внутренности своего эшафота. Я расстегнул кобуру и крепко ухватил деревянную рукоять «Нагана». Дело шло к кульминации и развязке, но Мантик немного испортил «торжественность момента». Что-то он стал расслабляться и много себе позволять. Надо ему внушение сделать после «исполнения». Он вполголоса буркнул мне в ухо, но так, чтобы услышали прокурор и лейтенант из пресс-центра, видимо, желая разрядить обстановку:
— Может ему лоб зелёнкой намазать? У меня есть!
Я коротко и легко толкнул его локтём в брюхо, следя за взглядом Димарика. Тот разглядывал чёрные резиновые стены, неровно подогнанные и прихваченные гвоздями, чьи ржавые шляпки заглубляли обивку, заставляя её неопрятно топорщиться. Он смотрел на душ, сухой и мёртвый, на углы, потом прошёлся по полу и я увидел, что после прошлого раза кто-то из дежурной смены плохо промыл слив. На металле бурело кровавое засохшее пятно. И я понял, что Димарик уже всё понял. А он вдруг повернулся резво и спросил с видом самой невинности:
— А мыло где?
И не заикнулся ни разу.
— Давай, мойся, — попытался вновь набрать очки Манин. — Сейчас из соседнего принесу.
— Нет.
Я смотрел Кожухову в глаза и отчётливо видел, как его воля отчаянно борется с осознанием неминуемой неотвратимой насильной кончины. Какие скрытые резервы у него там включились, откуда они вообще взялись, непонятно. Раньше я такого за ним не отмечал и не предполагал, что это в нём есть. Однако с человеком на краю жизни могут случиться разные удивительные вещи. И от этого мне стало совсем плохо. Вновь я увидел перед собой не тварь, а некое проявление внутреннего стержня, называемого волей. Это мешало, это путало настрой, сбивало и дезорганизовывало. Пора кончать. Но сразу не вышло.
— А дайте закурить, — попросил Кожухов, опередив все мои мысли и действия.
Я вытащил пачку, выбил сигарету, чиркнул колёсиком по кремню. Димарик затянулся так, что его тонкие дряблые щёчки ввалились совсем, делая его лицо очень похожим на обглоданный череп. Курил он жадно, сильно затягиваясь и торопясь, будто опасался, что ему не дадут докурить до конца. Дым поплыл над головами сизым рваным одеялом. И после очередной затяжки он закашлялся. Попытался вновь втянуть в лёгкие дым, но засуетился, кашель усилился, будто плотину прорвало. Он стремительно переходил в приступ. Димарик оттопырил руку с тлеющей впустую сигаретой, согнулся и теперь почти ревел, часто лая, начиная терять слюну. Потом и вовсе уронил сигарету и ухватился ладонью за резину, шагнув в душевую. Его скручивали пароксизмы, он, то почти визжал, то басовито ухал. А потом выгнулся дугой и его стошнило.
На завтрак им давали рисовую кашу на молоке, хлеб и чай. Вся эта мерзкая масса шваркнула в пол с хлёстким сочным фонтанным плеском. Позади коротко и грязно выругался Серёга. Ему не нравились эти метаморфозы. Он сюда пришёл не оказывать помощь, а лишь фиксировать её полную ненадобность по причине скоропостижной кончины.