Вот для чего и была в конечном итоге затеяна эта трагикомедия: чтобы избавиться от неугодных и заменить их «своими людьми». Ну, и попутно поднять свою популярность. Происходило это примерно одновременно с легендарными поездками Ельцина на общественном транспорте и его проверками магазинов. Времена были бурные: мы, студенты, (как и большинство населения страны), словно проснувшиеся от спячки, не успев разобраться, что к чему, верили новоявленным "перестройщикам" на слово, переживали, когда Eльцина сняли с работы, и он угодил в больницу – безоговорочно веря всем слухам и сплетням. А на нас просто внаглую ставили психологические опыты по манипуляции сознания. И, увы, «раз говорят, значит, это правда» и уже упоминаемое мною «все побежали, и я побежал» срабатывали безотказно…
…Наш декан был снят на следующий же день, хотя он лично не имел никакого отношения к радио-утке. И на стройке тоже ведь не он работал! А новоявленного героя студенты готовы были носить на руках. На него взирали с восхищением, на него возлагали самые невероятные надежды (вроде отмены гос. экзамена по иностранному языку!), его имя переходило из уст в уста… Мы стали задирать нос своим вузом перед другими. Наша скромная будущая профессия вдруг стала невероятно модной. Если раньше, когда наши студенты готовились к очередной демонстрации на Красной площади, Лида заливала перемежающим наши ряды товарищам в аккуратных с иголочки костюмах, что аббревиатура нашего вуза означает «институт атомных исследований», то теперь никому ничего не надо было объяснять – наш вуз знали все…
С самонадеянностью молодого поколения мы думали, что знаем ответы на все вопросы. Это тогда с плохого качества перезаписанных до дыр магнитофонных кассет зазвучало:
«Я забыла все, чему нас учили столько лет,
Неужели я сама не найду на все ответ?»
И, конечно же, бессмертное цоевское:
«Перемен требуют наши сердца…»
Как мы хотим жить, мы не знали – на то у нас был Явлинский с его «500 днями» и.»Манифесты перестройки». Знали только как не хотим.
Вот на какой волне стал заведующим кафедрой мой будущий дипломный руководитель, на некоторое время ставший правой рукой «Рейгана». Михаил Евсеевич был представителем экзотической малой горной народности – невысокого роста, с черной бородой, похожий внешне на раввина. У него были умные черные глаза и резкая манера разговора. Студентам он не давал спуску. Когда на одном из первых занятий он в связи с чем-то упомянул о Солженицыне (тогда это было еще в новинку!), назвав его по имени-отчеству, наш боевой калужский казак Бортников не удержался:
– Исаевич, значит?
Михаил Евсеевич строго посмотрел на него в упор:
– Да, Исаевич. А что Вы этим хотите сказать?…
И бравый Бортников смешался и завял на корню:
– Я? Нет, да я ничего…
Если бы это был не семинар, а хоккейный матч, его бы, ей-богу, засвистали.
У Михаила Евсеевича было хорошее чувство юмора. Помню, кто-то из нашей группы зачитывал у него на семинаре свой совершенно нудный доклад. Такой нудный, что мы все буквально клевали носами. А за первом столом Лида рассказывала Анечке Бобровой, славной, домашней девочке-москвичке о своей глубокой, как океан любви к Нариману:
– А он стоит у мусоропровода, смотрит на меня, а глаза – как две мокрые сливы…
И тут вдруг она почувствовала, что на нее смотрят еще две мокрые сливы: это Михаил Евсеевич с тоскующим лицом, подложив ладонь под подбородок, с большим интересом слушал ее рассказ, не обращая ни малейшего внимания на зачитываемый доклад…
Он рассказывал нам множество интересных историй. Например, что Рина Зеленая не признавала существования белорусского языка: она упорно считала его искаженным русским. Но дело было даже не в историях, а в том, что он умел интересно преподавать один из скучнейших, хотя и необходимых в нашей профессии предметов. И я, послушав его, очень скоро решила, что я хочу писать диплом именно у него…
Перестроечная зараза не обошла и меня. Хотя я и быстрее других поняла подлинную цену «меченому Мишке», я тоже, как и мои однокурсники, волновалась за судьбу Ельцина,когда он лег в больницу и – о непроходимая, чудовищная глупость!- посмеивалась вместе с другими, когда он объявил о суверенитете России: «Накося, Миша, выкуси!». То есть, форма для меня на этот период оказалась важнее содержания. Настолько мне уже был отвратителен к тому времени товарищ, из которого за какую-то пару лет успел вылупиться господин. Сходить на демонстрацию на самой Красной площади мне, конечно, хотелось. Но одна только мысль о том, что он будет махать мне пухленькой ручкой с трибуны… Нет уж, спасибо! «Имею такую возможность, но не имею желания».