Хотела ли Катя любить, или видела в любви только средство, – вопрос. Для того, чтобы разрешить его, надо было глубже увязнуть в отношениях, а мне и без того затея с этим искренним и симпатичным (на вырост наоборот) пузыриком – ну, чтобы она прельстилась мной, – была не по душе. Впрочем, как я понимал, в план Красоткина глубокое, так сказать, погружение тоже не входило.

В гости к Емеле мы явились вместе, как парочка – гусь да цесарочка. Там был ещё какой-то длинноволосый художник Василёк (так представил его Красоткин) с бледной подружкой (глаза навыкате в обрамлении синих теней) и крепкий угрюмый поэт, похожий на человека, чьи угрозы сбываются.

* * *

В гостях я вёл себя как кавалер – следил за Катиным бокалом, занимал беседой, сыпал корректные остроты. Она не раз отметила моё внимание благодарным взглядом.

Подружка художника, говорившая так быстро, будто шинковала морковь на тёрке, оказалась из числа тех людей, рядом с которыми иметь собственные проблемы было неприлично. Список её недугов, о которых она со скорбным наслаждением рассказывала, тянул на карманный медицинский справочник. Плюс, конечно, житейские ужасы: тирания отца, старшая сестра – психологический садист, одноклассники и одноклассницы – подлые крысята, сокурсники по институту – насильники и психопаты. Есть такие странные создания, в бедах которых всегда виноваты другие. Словом, если бы в ту пору был запрос на литературу травмы и возьмись она за перо – имела бы успех. В какой-то момент я даже подумал, что Емеля примет девицу на заметку в качестве объекта тайной опеки. Впрочем, после решил, что здесь справится и сам художник – напишет с неё Юдифь, перерезающую глотку психопату-сокурснику, тем сердце её и успокоится. Главное, побольше крови.

Длинноволосый художник и вправду, похоже, был смышлёный – ловил шутки на лету, брал и сам посылал подачи в застольном разговоре и время от времени, убирая спадающую на глаза чёлку, по-доброму, необидно подкалывал бледную жертву жизненных обстоятельств: «Заморыш мой ненаглядный…». Запомнилась рассказанная им история: оказывается, одна из картин Пита Мондриана более полувека экспонировалась на выставках, а потом висела в музее Дюссельдорфа вверх ногами. Немудрено: геометрическая абстракция была исполнена на холсте полосками цветной клейкой ленты – не то что Малевич, сам Пифагор не отыскал бы, где у неё низ, где верх.

Угрюмый поэт время от времени острил одной и той же прибауткой: «Не болтайте глупостями». После чего надолго погружался в напускную созерцательность – за беседой-то всё-таки следил.

Сам Красоткин выступил образцовым хозяином – выдал тапочки, да и на столе были не только сухое красное и водка, но даже пара колбасных нарезок, сыр и вяленые щупальца кальмара, которые Катя-пузырик тут же перекрестила в щупальца кошмара (поэт, показалось мне, моргнул, впрок запоминая зловещий образ).

– Если мы решим в чём-нибудь разобраться, – вещал Емельян, – например, в неразборчивом…

Восполняя утраты, я плеснул в Катин бокал пино-нуар.

– Бургундское, – сказал пузырик. – В Бургундии пино-нуар – козырный сорт.

– А я вина чего-то опасаюсь, – доверился я ей негромко, как бы только между нами.

– Водка не такая страшная? – спросила Катя.

И тут я тоже показал, что при нужде смогу отыскать Францию на карте:

– Как выпью бургундского, сразу вспоминаю «Трёх мушкетёров» – и хочется кого-нибудь проткнуть шпагой.

Катя хорошо рассмеялась. Как-то счастливо, с полнотой чувств. Подумал даже, что я такого смеха не заслужил.

– Стыдно, – признался ей.

– Отчего?

– Красуюсь, как петух, гарцую…

– Не страшно, – успокоила она.

Но я уже отворил дверцу в погребок:

– И ладно бы красовался и делал дело, но делал бы и говорил своё… А то ведь всё… все труды и речи – всё взято со стороны, сдёрнуто по крохам у других, будь то живые люди или книги. А где же я? Где настоящий я? Ау! Ужасно сознавать, что никакого настоящего тебя и нет, ужасно…

Я по-прежнему говорил негромко, только Кате. И заработал в ответ долгий изучающий взгляд.

– Вот пластиковый бак, – вещал Емеля, играя пустой рюмкой и развивая мысль, зачин которой я прослушал, – он лёгок, его нетрудно перенести, подвинуть, его может опрокинуть ветер. Но наполни его водой – и он отяжелеет и упрётся. Так же и человек… – Красоткин со значением взглянул на Катю. – Подчас он не противится ни внешнему влиянию, ни собственным желаниям в виде… соблазна сладкой булочки или чего-нибудь похлеще. Но стоит любви наполнить человека – и та уже не позволяет ему сдать позиции: он тяжелеет, он упорствует, он стоит на своём. Это хорошая, вдохновенная тяжесть – так сказать, весомость самой жизни, спуд неодолимых природных чувств. Не будь в человеке тяжести любви, он был бы человеком перелётным. Как саранча. Как птицы, которые норовят свинтить по осени из мест, где родились. Те, кто знает – куда.

– Но есть ведь и другие наполнители, – художник Василёк рвал зубами щупальце кошмара. – Зависть, мнительность, страх…

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Петербург и его обитатели

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже