Завязался эстетический спор. Глумов, главнейшим образом, основывал свое мнение на том, что роман можно изо всего сделать, даже если и нет у автора данных для действительного содержания. Возьми четыре-пять главных действующих лиц (статский советник, два убиенные начальника, один начальник карающий и экзекутор, он же и казначей), прибавь к ним, в качестве второстепенных лиц, несколько канцелярских чиновников, курьеров и сторожей, для любовного элемента введи парочку просительниц, скомпонуй ряд любовных сцен (между статским советником и начальством, с одной стороны, и начальством и просительницами - с другой), присовокупи несколько упражнений в описательном роде, смочи все это психологическим анализом, поставь в вольный дух и жди, покуда не зарумянится. Напротив того, трагедия никаких околичностей не терпит, а прямо требует дела. Чтоб и начало, и середина, и конец - все чтобы налицо было, а не то чтобы так: где надоело, там и бросил.
- Ну, какую ты, например, трагедию из этого статского советника выжмешь? - пояснил он свою мысль, - любовь его - однообразная, почти беспричинная, следовательно, никаких данных ни для драматической экспозиции, ни для дальнейшей разработки не представляет; прекращается она - тоже как-то чересчур уж просто и нелепо: толкачом! Ведь из этого матерьяла, хоть тресни, больше одного акта не выкроишь!
- Но ведь вся наша жизнь, мой друг, такова! - постарался я возразить, неужто ж, по-твоему, из всей нашей жизни ничего путного сделать нельзя?
- И жизнь у нас - одноактная. Экспозиции у нас и само по себе не существует, да к тому же и начальство в оба смотрит! Чуть что затеялось сейчас распоряжение, и "занавес опускается".
- Глумов! да ты вспомни только! Идет человек по улице, и вдруг - фюить! Ужели это не трагедия?
- Я и не говорю, что это не трагедия, да представлять-то нечего. Явление первое и последнее - и шабаш.
- Это так точно, - согласился с Глумовым и Очищенный, - хотя у нас трагедий и довольно бывает, но так как они, по большей части, скоропостижный характер имеют, оттого и на акты делить их затруднительно. А притом позвольте еще доложить: как мы, можно сказать, с малолетства промежду скоропостижных трагедиев ходим, то со временем так привыкаем к ним, что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем, что это просто "такая жизнь".
Замечание это вывело на сцену новую тему: "привычка к трагедиям". Какого рода влияние оказывает на жизнь "привычка к трагедиям"? Облегчает ли она жизненный процесс, или же, напротив того, сообщает ему новую трагическую окраску, и притом еще более горькую и удручающую? Я был на стороне последнего мнения, но Глумов и Очищенный, напротив, утверждали, что только тому и живется легко, кто до того принюхался к трагическим запахам, что ничего уж и различить не может.
- Да ведь это именно настоящая трагедия и есть! - горячился я, подумайте! разве не ужасно видеть эти легионы людей, которые всю жизнь ходят "промежду трагедиев" - и даже не понимают этого! Воля ваша, а это такая трагедия - и притом не в одном, а в бесчисленном множестве актов, - об которой даже помыслить без содрогания трудно!
- То-то, что по нашему месту не мыслить надобно, а почаще вспоминать, что выше лба уши не растут! - возразил Очищенный, - тогда и жизнь своим чередом пойдет, и даже сами не заметите, как время постепенно пролетит!
- Правильно! - поддержал его Глумов.
_ Знал я, сударь, одного человека, так он, покуда не понимал благоденствовал; а понял - удавился!
_ Верно! А знаешь ли, Иван Иваныч, ведь ты - преумный! Только вот словно протух немного...
Очищенный приосанился.
- Или вот хоть бы про запой, - продолжал он, - вы думаете, отчего он бывает? Конечно, и тут неглижеровка ролю играет, однако ж который человек "не понимает" - тот не запьет.
- А вы когда-нибудь запивали, Иван Иваныч? - полюбопытствовал я.
- Было время - ужасти как тосковал! Ну, а теперь бог хранит. Постепенно я во всякое время выпить могу, но чтобы так: три недели не пить, а неделю чертить - этого нет! Живу я смирно, вникать не желаю; что и вижу, так стараюсь не видеть - оттого и скриплю. Помилуйте! при моих обстоятельствах, да ежели бы еще вникать - разве я был бы жив! А я себя так обшлифовал, что хоть на куски меня режь, мне и горюшка мало!
Это было высказано с такою беззаветною искренностью, что Глумов не выдержал и поцеловал старика в лоб.
- Ни гордости, ни притязательности во мне нет, а от кляуз да сутяжничества я и подавно убегаю, - продолжал Очищенный, очевидно, поощренный лаской Глумова. - Ежели оскорбление мне нанесут - от вознаграждения не откажусь, а в суд не пойду. Оттого все меня и любят. И у Дарьи Семеновны любили, и у Марцинкевича любили. Даже теперь: приду в квартал - сейчас дежурный помощник табаком потчует!
- Вот и нас тоже... - машинально произнес я.
- И вас тоже. Покуда вы вникали - никто вас не любил, а перестали вникать - все к вам с доверием! Вот хоть бы, например, устав о благопристойности...
- Гм... да, устав! - как-то загадочно пробормотал Глумов.