Так вот, возвращаясь к нашему делу. Тетка, Эскилача как унюхала, что деньги имеются, так соорудила нам яичницу с картошкой, луком и колбасой и еще поджарила перца, и мы там же все и съели, на кухне, прямо у огпя, где погонщики жарили молодые каштаны — они их привезли целый мешок.
— Ну ясно! Я бы и спрашивать об этом не стал ни одного настоящего христианина из этих мест… Что ж нам, всухомятку, что ли, есть? Выпили по нескольку стаканчиков…
— Не знаю, за все платил Клешня, но два — три кувшинчика было, по два стакана каждый, что в общем‑то не много для троих молодых парней из наших мест. Винцо было молодое и так и играло, а потому прошло легко, почти незаметно… Плохо было то, что Окурок уперся: подавай ему еще и бутылку водки — у него‑де насморк… Ну и мы ему чуть — чуть помогли…
Когда мы с этим покончили, то сам я, своей волей, так и не сдвинулся бы оттуда. Так было хорошо сидеть в тепле, есть, пить, слушать шутки погонщиков у очага, который пылал вовсю, а каштаны в нем лопались с треском, а на улице в это время дождь лил как из ведра. Но Окурок уже натянулся как струна, поднял кверху нос, будто нюхал воздух, а голову откинул назад и вобрал в плечи, как горбатый. Сзади на шее у него виднелась незажившая рана, и она ему не давала покою. Из нее все сочилась сукровица, которую он стряхивал пальцами время от времени — и каждый раз при этом ругался. Один из погонщиков его уже спросил, что это за местная болезнь такая: красные волдыри на загривке…
Мы сидели уже больше часа, когда Эскилача отозвала меня в сторонку — а до этого я видел, как она говорила с одним из погонщиков, поглядывая в нашу сторону, — и стала просить, чтобы я, мол, увел отсюда этих забулдыг, которые вылили в себя уже два полуштофа водки и требовали еще; и что, дескать, полицейский наряд делает обход около девяти часов и всегда заходит к ней; и что у нее тут трактир для честных коммерсантов, которые едут на ярмарку, люди все приличные и рассудительные, а не забегаловка для городских кутил и пьяниц; и что вообще мне не мешало бы вернуться к себе домой, то есть хоть к Балаболке, хоть к матери, если уж я не могу в таком виде идти на работу.
Совет был хороший, но от мысли, что мне нужно снова надевать башмаки и ковылять по грязи, с моими‑то живыми волдырями, меня аж в жар бросило. Я так ей это и сказал, и через некоторое время она позвала меня в комнату и заставила снять носки, от чего я света белого не взвидел и проклял даже господа бога, извините за выражение. Потом заставила меня сунуть ноги в таз с горячим чесночным отваром, потом обложила мне их там, где была содрана кожа, листьями подорожника из своего сада, потерев их сначала в руках и смазав, извините за выражение, свинячим жиром, так что я прямо разомлел… Когда она уже кончала меня обхаживать, давая мне непрерывно советы (она ведь подруга моей матери и вообще женщина с большим разумением), то вдруг появились эти двое, уже под здоровой мухой, и ну отпускать всякие гиусные шуточки, потому что застали меня сидящим на кровати. Это они, значит, намекали, что я вроде в полюбовниках у тетки Эскилачи, которая мне в матери годится.
После всей грызни и мордобоя, что были промеж ними, после всех пропущенных стопок и сидения у огня лица у них были распухшие и багровые, как те размалеванные рожи, что носят на карнавале. Когда я их увидел таких, то совсем уж было решил, что больше никуда с ними не иду, но в этот самый момент вбежал один погонщик и затараторил: только что, мол, пришла полиция, ищет каких‑то хулиганов, устроивших большую потасовку утром на глоссе, а раззвонили об этом бабы, которые с утра пораньше идут в город на рынок торговать зеленью. И это, похоже, те же самые драчуны, что подняли дым коромыслом в субботу вечером в трактире Репейника. Я ему не поверил, так как за версту было видно: этот парень из тех, что любят пули лить. Загнул же он о каких‑то торговках, а я ведь прекрасно знал, что никто, кроме шедших с упряжкой, не видел, как эти двое лупили друг друга па чем свет стоит. Погонщики же и распустили об этом слух, потому как люди они — дрянь, и язык у них болтается что твоя тряпка, да и нахальства много, которого всегда наберешься, если шатаешься по свету.