Восточный Берлин — это место как место, обыкновенное или необычайное в зависимости от точки зрения. Мне оно казалось, скорее, обыденным, однако оно волновало и привлекало меня, быть может, из‑за глупостей, которых я о нем наслушался. Вот я сижу здесь рядом с дядей Либерио на табуретке, заляпанной гипсом и глиной. Спустившись по узкой лесеике вместе с Либерио, который обхватил меня рукой, я пришел сюда, проникнутый ощущением, что сейчас происходит либо вот — вот произойдет нечто необычайное. Мы смотрим друг на друга, а потом я взглядываю на письмо, зажатое в моих руках, повисших между колен. Я вдруг понимаю, что мы уже давно сидим тихо и молча, словно еще две статуи среди множества подобных. Он по — прежнему сосредоточен, словно ждет, когда я скажу первое слово, и я говорю: «Я послушаюсь тебя, сохраню письмо, я сохраню его и прочитаю, когда все это кончится». А он охрипшим голосом произносит: «Твой отец был хорошим человеком, по — настоящему хорошим».

Я стараюсь вспомнить, какой он был — высокий или низкий, веселый или серьезный… В конце концов он представляется мне большим, несправедливым, жестоким, недоверчивым, порочным, злым, некрасивым… То были десять определяющих для меня лет, в эти годы у мальчика формируются понятия, закрепляются идеи, образы, чувства. А он за все это время был со мной два или три раза— и то случайно и недолго. Я не могу его ощутить, он тает в пространстве, это не человек из плоти и крови, а идея, которая случайно забрела в мою голову вместе с массой слишком тягостных обстоятельств; вот что важно: как объяснить уход на войну и смерть моего брата и многое — многое другое? По возрасту отец совсем не должен был идти на войну, но он пошел, позабыв о том, что у него есть двое сыновей, жена, родовое имущество и многочисленные обязанности. Все‑таки он пошел. Разве этого мало? Перед глазами у меня вспыхивают нечеткие круги, расплывшиеся, словно их нарисовали на классной доске, а потом начали стирать, но бросили, и на черном фоне остались лишь бесформенные пятна. Но одно я помшо так четко, словно это было вчера: очень непохожие друг на друга мужчина и женщина ведут за руку сквозь ярмарочную гомонящую толпу двух мальчиков, и вдруг я вижу себя с сияющей ярче солнца игрушечной шпагой в руках.

Но вот все расплывается, и я не знаю, было то воспоминание или сон. Внезапно шпага вновь появляется, по ней непрерывной струей течет густая красная кровь; у моих ног лежат женщина и ребенок с удивленным лицом моего брата, а мужчина, еще живой, словно с тоской молит меня о чем‑то, вскинув руку; его глаза вдруг наполняются прозрачным пеплом и закрываются, и мужчина нежно приникает к женщине, точно обнимая ее. И больше ничего. Все остальное тонет в непроглядном тумане.

Я думаю, что он, как и дядя Альфонсо, мог вообще не ходить на эту грязную войну. Либерио заставляет меня посмотреть себе в глаза и говорит, что я несправедлив, что у него есть основания сказать это, что я несправедлив, очень несправедлив. Не знаю, то ли потому, что впечатление уже ослабло, то ли потому, что этот разговор по-другому кончить нельзя было, но Либерио рассказывает что‑то для меня непонятное о том, почему мой отец воевал на стороне республиканцев, мол, это был просто его долг перед самим собой, а самого Либерио мобилизовали франкисты. Он говорит мне о том, что у него никогда не было никаких политических убеждений, и он совсем не считает, что Испания в опасности, и никогда он не чувствовал такой приверженности к каким‑либо духовным или материальным ценностям, чтобы из‑за них стрелять в кого бы то ни было. Но его призвали, и ему пришлось пойти. Либерио сказал мне, что одно ясно: отец и он сражались по разные стороны линии фронта и оба они потерпели поражение, чтобы победили те, кто сидел в засаде и вел свою войну рядом с ужасающей бойней. Он этого не говорит, но мне кажется, что он имеет в виду своего младшего брата. Потом он замолкает и улыбается. Несколько минут спустя он спрашивает, представляю ли я себе, о чем его спросили в первую очередь в Саламанке[31], и, поскольку я отрицательно качаю головой, говорит, что в первую очередь его спросили, ел ли он детей и монахинь, потому что они считали, будто в их городе убили много детей и монахинь, мясо которых продавали в лавках «милисиано» из марксистских орд, а когда Либерио воскликнул, что опи городят чушь, ему ответили, показав фотографии в газетах, на которых, по его словам, действительно были видны тела мертвых монахинь и маленьких детей в витринах.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги