— Я терпел! Молчал! Не сказал ни слова! Я терпел! Терпел, несмотря на измену Леокадии. Ведь это она позвонила Силведо и сказала ему, где я прячусь, чтобы побыть наедине с любовником. Проклятая шлюха! Но я молчал! Я не выдал своих товарищей!
Ты-никто, растроганная, высокая, опустилась на тюфяк рядом с Лусио и ласкала его тело нежащим, ободряющим лучом света. Потом овеяла благоуханием жимолости его пылающие щеки. И легко коснулась его глаз.
— Эта дрянь выдала меня. Но я молчал! Не сказал ничего! Вытерпел десять дней и десять ночей!
Здесь мгла была совсем особенной. Тяжелой. Гнетущей. Из черного камня. Яростной. Несокрушимой, как гигантское здание.
Мало-помалу, однако, возбуждение Лусио спадало. Веки утратили свинцовую тяжесть. Ты-никто проникла в его сон, нежная, как кожица спелого плода. Пойдем, пойдем, друг мой. Дай я поцелую твои руки — и они у меня на глазах превратятся в крылья. Идем, идем со мной…
Они пробуравили крышу тюрьмы. Облака… Постель с простынями из влажных испарений…
— А теперь нам надо спускаться…
И они стремительно понеслись вниз, в вихре, среди нескончаемой мглы, в аромате росы и благоуханных волнах цветов и зеленых слез.
А в это самое мгновенье Леокадия не находила себе места от гнева и ярости. Как мог Лусио поверить, что она предала его! Нет, никогда! Никогда она ему не изменяла. Ты слышишь?
И она распахнула окно настежь, чтобы крикнуть на всю улицу:
— Нет! Никогда! Никогда, низкий ты человек!
И, вне себя от любви и верности, бросилась вниз с третьего этажа.
Мы-я летел быстро, но не успел подхватить ее. На земле распростерлось красное знамя…
«Нет на свете большего одиночества, чем одиночество поверженного красного знамени», — подумал Эрминио-Велосипедист, который поджидал Лусио на углу.
И пошел прочь, объятый тревогой, ибо ощущал боль и должен был терпеть ее.
VI
«Лусио исчез. Сюда не замедлит явиться полиция, и, если меня обнаружат, меня тотчас впутают в эту трагедию».
— Такси!
Кампо Гранде. Он расплатился, вышел из машины и с вящей предосторожностью конспиратора, привыкшего скрываться от преследователей, идущих по пятам, уселся недалеко от пруда на свою любимую уединенную скамейку (именно на эту), скрытую в зарослях цветов. Он наслаждался этим местом — оно должно было напоминать людям лесную чащу, — и, однако, шум автомобилей, несущихся по близлежащим улицам, почти не давал спать здешним деревьям.
И тут, ослепленный кровавым пятном, которое все время стояло у него перед глазами, а быть может, и ненавистью к самому себе, он стал вспоминать Леокадию и безуспешно пытался избавиться от холодной горькой тяжести на сердце — от камня, который не давал ему оплакать настоящими слезами свою давнюю подругу. Он хотел страдать! Хотел страдать! Но вместо искренних слез у него благодаря его прискорбно-хорошему воспитанию вырывались формальные изъявления сочувствия, взятые из траурных телеграмм: «Ее смерть причинила мне большое горе!», «Она была таким хорошим товарищем!» и т. п.
Но нет. Она была больше чем хорошим товарищем в сокровенных тайниках его существа — туда он никогда никого не пускал, порою даже самого себя.
Они были посвящены в один день именно с Лусио. И тогда Эрминио (до этого его подпольная кличка была Гермес) взял на себя опасную миссию связного, чтобы не отдаляться от Леокадии. Ради нее, почти исключительно ради нее он целые дни проводил в дороге, и на душе у него было так тяжело, что он едва дышал, он ходил из дома в дом, из гостиницы в гостиницу и передавал листовки, возил чемоданы с манифестами и газетами, с помощью которых Организация сплетала сеть, медленно охватывавшую мир людей без сновидений.
Бедная Леокадия! Верная, стойкая, преданная, неизменная в своей страсти к Лусио — надо сказать, баловню женщин. Сказать по правде, ему нелегко было понять, каким образом распространился гнусный слух об измене Леокадии. Об этом постарались враги: они играли на безрассудной ревности Лусио, чтобы его погубить. В понимании Эрминио основная ошибка заключалась главным образом в том, что бойцам было разрешено вступать в брачный союз (один сумасшедший, по недоразумению принятый в Тайное Братство, в один прекрасный день предложил ввести в обычай священную церемонию оскопления, чтобы не допускать неуместных страстей, из-за которых отсрочивалось спасение мира). Эрминио надеялся, что никогда не совершит такой глупости, хотя время от времени одиночество одевало его сердце в траур. И он не отрицал того, что в такие мгновения его охватывало желание видеть подле себя сострадательное лицо подруги, чувствовать ее ласкающую руку. Быть может, руку Леокадии.