— Быть может, откровения о конечной цели жизни нашей планеты — откровения, которого ты ждешь с таким нетерпением, а мы все знаем, каково оно в конечном счете… Но мы хотим услышать его от звезд. И мы должны услышать его — и ты, и я, — услышать, крепко обнявшись, — мужчина-женщина, начало и конец в самих себе… Но сначала пойдем со мной и научимся ходить по земле, которая принадлежит нам… Идем…
Они взялись за руки и уверенно зашагали в темноте, — теперь воцарилась полнейшая идиллия. О том, что место действия менялось, они узнавали только по тому, как менялась поверхность, по которой они ступали. Ковры, мрамор (внезапно зазвучала месса Баха си-минор), скрипучие полы, нагретый асфальт шоссе, болота, колющий ноги чертополох, мелкий песок, скользкие откосы, земля, посыпанная щебнем, по которому больно идти…
— Приготовься: ты увидишь небо и звезды, — предупредил девушку Мы-я. — На несколько мгновений мы теперь будем возвращаться в мир из реального не-мира. Но другие люди по-прежнему не будут нас видеть…
«Все это сон, — упорствовала в своем бреду Ты-никто. — Я слишком много выпила, а мать, как всегда, стоит у окна, напряженная, мертвая, и ждет Меня-никто… Действительность бывает только одна».
Звезды засияли между верхушками сосен, стоявших вдоль дороги, ведущей к Соломенной Хижине.
— Это одно из убежищ наших людей — тех, кого преследуют. Иди за мной.
Оба проникли сквозь пропахшие селитрой стены и пошли по утоптанному земляному полу деревенской кухни, где из года в год одно за другим голодные поколения крестьян ели похлебку из овощей с кукурузным хлебом. В закопченном очаге горел огонь страстей, заключенных в крови дров, а ветер, дующий в щели, шевелил ничем не прикрытые, растрепанные языки пламени.
Две почти прозрачные женские руки, пронизанные светом, чистили черный глиняный горшок.
— Это Констанса, — прохрипел Мы-я вместе с ветром с крыши.
— Она состоит в Организации?
— Да. Это женщина, которая ждет, ждет всегда (порой ждет того, кто никогда не придет), при виде ее лица стынет сама Смерть.
В дверь постучали.
— Должно быть, это Эрминио. Мне надо подогреть ему молоко, которое он так любит. «Когда я пью молоко здесь, в деревне, мне даже хочется заново родиться», — при каждом глотке повторяет он — в эту минуту он счастлив.
И Констанса бросилась поднимать засовы. Но на пороге показалась устрашающе высокая женщина; кожа ее была изборождена морщинами, на голове была черная косынка, в глазах — холодная скорбь, а в руках — окровавленный, гниющий сверток.
— Что ты принесла сюда, женщина?
— Это мой сын. Он заболел, я отнесла его в больницу, а когда я пришла навестить его, мне сказали: «Он умер. Забери его и похорони». Но у меня нет и пяти рейсов, чтобы купить клочок земли на кладбище… Вот я и пошла просить милостыню на похороны. Моему сыночку было пять лет.
— А где его отец?
Она пожала плечами, чуждая этим мелким житейским делам.
— Таким женщинам, как я, детей приносят слезы и голод… А мужчин нам не надо… Со вчерашнего дня я прошу на похороны сыночка…
— Я ничего не могу тебе дать, кроме своего голоса. Идем со мной в деревню, — предложила женщине Констанса, подавляя отвращение к этому свертку с костями, который нищенка прижимала к груди.
И Констанса закуталась в шаль, встала перед матерью умершего мальчика и приказала ей (наконец-то она перестанет ждать!):
— Иди за мной.
Поселок начинался недалеко от ее дома; он представлял собой нагромождение домишек из дикого камня, отапливаемых кизяком; здесь спали под шлепанье дождя пастухи, пасущие овец, — от них пахло овчиной.
— Кричи, женщина! Проси милостыню на похороны сына! — подбодрила ее Констанса.
И побежала будить звонаря, чтобы он ударил в колокол. Затем она влезла на колокольню и завопила во всю мочь, чтобы ее услышали полусонные сельчане в страшном кошмаре этой ночи, полнящейся истерическим завыванием ветра:
— Долой частную собственность на могилы!
А нищенка кричала свое:
— Проснитесь, жители села! И подайте милостыню матери, которая несет на руках мертвого сына и у которой нет двух пядей земли, чтобы укрыть его от собак!
Колокола зазвонили. И — одно тотчас, другое чуть позже — с медлительностью неверных лучей света начали нерешительно зажигаться окна. Зе Мельничный-Жернов, слепой упрямец, спустился по выбитым в скале ступеням, нащупывая дорогу палкой, и, ведомый подпаском, волосы у которого слиплись от безысходной нищеты, подошел к женщинам.
— Что стряслось? Пожар?
— Нет. Я прошу милостыню на погребение моего сыночка, у которого не было земли при жизни, нет и после смерти.
Какая-то девушка, в белой юбке, с длинными косами, настежь распахнула дверь одного из домишек, сложенных из необоженного кирпича, и проворковала опечаленно:
— Надо отпеть христианскую душеньку! Позовите священника!
И в то время как колокола неистовствовали в набатной тревоге, мрачный кортеж в дождливой ночи становился все длиннее и длиннее.