— Если бы ты не был другом моего детства, я подал бы на тебя в суд за клевету и за необоснованное обвинение. (Законность прежде всего!)
И с яростью, словно желая убедить самого себя:
— Я не убивал ее! Клянусь тебе! Я знал ее еще ребенком. На пляже Каркавелос, где так часто мы играли втроем. Ты помнишь? В полицейских и разбойников.
— Помню. Ты всегда был разбойником. А я — полицейским, — отозвался Эрминио.
— А потом я никогда больше не общался с ней. До того дня, когда мне поручили следить за ней. И я стал за ней наблюдать. Недели, месяцы, годы. Неотступно. Мы стали чем-то вроде друзей-врагов. И как можешь ты ждать, чтобы я отказался от слежки? Я ведь не соломенная или тряпичная кукла. И шкура у меня не железная. Я состою из плоти и крови, как и все люди на свете. Ты это знаешь лучше кого-либо другого, потому что в молодости мы были товарищами. И твоя мать относилась ко мне как к родному сыну. (Мы были соседями.) И что, собственно, удивительного в том, что я увлекся Жулией? Не как женщиной, понимаешь? Я чувствовал, что она не такая, как другие бабы. Меня ничто в ней не пугало, даже ее полеты. Впрочем, все мои подчиненные были влюблены в нее. В этом никто не признавался, но не было в бригаде такого человека, который не увлекся бы Жулией. И никто не осмеливался арестовать ее.
— Однако ты убил ее, — не сдавался Эрминио с нескрываемой, подлинной ненавистью. Но тут же, забеспокоившись, направил разговор по другому руслу:
— Ты годами, днем и ночью, выслеживал ее. Стало быть, тебе известны все перипетии нашего заговора?
— Знаю все это как свои пять пальцев, Эрминио. Но, может быть, ты хочешь, чтобы я называл тебя Гермесом?
— Зови меня Жозе. Даже Жóзе, если тебе так больше нравится. Мне все равно. Я попал к тебе в лапы.
Они снова выпили. Заказали еще графин, самый большой. Каждый из них ощущал необходимость найти свое молчание.
— Порой Жулия, — снова начал Силведо свою комедию щемящей нежности, — порой Жулия напоминала мне твою мать. Только она была красивее, разумеется. Иногда по утрам, как только я ее видел, в голову мне приходила такая нелепая мысль: «Должно быть, она пахнет началом мира». Но с тех пор, как она связалась с Лусио, я возненавидел ее так же, как и ваше Дело, которое отнимало у нас эту женщину, и нас самих, которых вы считаете дьяволами, хотя, быть может, мы просто-напросто несчастные люди. Возможно, мы и жестоки, потому что от Сновидений мы ждем лишь кошмара реальной действительности, низменной и тягостной. А вы — я это прекрасно знаю — пренебрегаете преходящим во имя прекрасного, которое не существует и не будет существовать никогда.
— Ты ошибаешься. Когда-нибудь все женщины станут такими, как Леокадия, — заявил Эрминио уверенно и горячо. И глухо произнес низким от ненависти голосом — А все-таки это ты убил ее.
(ЗДЕСЬ ЗАБЫЛИ БОГА!)
— Нет. Когда арестовали Лусио (это не я, клянусь тебе), я поддался какому-то непреодолимому искушению. Не для того, чтобы использовать хрупкое одиночество покинутой женщины, как ты предполагаешь, а для того, чтобы поддержать ее… пригреть, хотя все мы — насекомые…
И доносчик сделал обезболивание, чтобы умерить внутренний ужас перед неким острым железным шприцем:
— Даже ты, мой заурядный божок!
— Я?
— Да, ты. Я шпионил за тобой. Мне осточертело читать доклады о тебе. Ты пользовался любым предлогом, чтобы прийти к ней домой.
— Это ложь. Я не знал, что Лусио арестован. И я не мог бы заставить Леокадию страдать.
(Эта мысль причиняла ему сильную боль. Быть может, он лгал.)
Он успокоился и приумолк.
— Пожалуй, ты прав, — продолжал Силведо. — Ты любил ее по-иному. Некоторым людям, когда они выпьют, нравятся звуки далекой гитары. А кроме того, ты прекрасно знал, что я стерегу ее, как цепной пес. Но вот чувства твоих товарищей не шли в сравнение с твоими чувствами в смысле их дурацкой чистоты. Иные из твоих друзей даже верили слухам, порочащим Жулию, — слухам, которые мы распускали повсюду, чтобы вас деморализовать. Таковы люди, знаешь ли ты это? Хотя вы и носите мифологические имена. Но даже имена богов не позволят вам избежать судьбы общего разложения и омерзительных желаний нашего земного шарика из грязи и нечистот.
И вдруг Эрминио, заблудившийся в этой сумятице страстей, понял, что ведь это он допрашивает Силведо. Пытает его. Что он — добросовестный палач, который вонзает в его барабанные перепонки длинную раскаленную иглу.
— Но ты посмел прийти в дом к Жулии, когда она была в отчаянии и в одиночестве. И у тебя не было приказа арестовать ее.
— Нет. Был только приказ следить за ней. Но в ту ночь, когда закончился допрос Лусио, я бродил по улицам. Потом зашел в какой-то бар, а рано утром очутился перед домом Леокадии.
— Это было до семи утра?
— Да. До семи. Я постучался в дверь. И знаешь зачем? Чтобы принести ей известия о Лусио. Честное слово! Чтобы она знала, что он не сказал ничего! Что он чувствует себя хорошо.
— Все ясно: ты хотел заманить ее в ловушку добрых чувств. Прием известный, но слишком примитивный для тебя, Силведо.
В ответе Силведо почувствовалось, что он сам не знает, насколько он искренен.