“Лебедь?” — переспросил Иван Филатенков. “Он самый, — ответил Кузьма. — На Каменке в болоте лежит. Иван Прокопчин знает, где точно. Он помнит. Он же с мужиками тогда его и утопил”. — “Достать-то Лебедя можно, только он же, если помнишь, без языка. Язык у него оторвало, когда с колокольни сбрасывали. Помнишь?” “Помню. Как же не помнить. Все помню. — И вздохнувши: — Не надо было нашим мужикам тогда уполномоченного слухать. А то только и делали, что уполномоченным угождали. Забоялись. А чего бояться было? Хлеб все одно забрали, подчистую вымели. Все равно голодали. Их, уполномоченных, вон сколько было, а земля у нас одна. И совесть одна. И вера тоже одна. Куда ни гни, а — одна. Я вот теперь так думаю, что из антихристовой стаи был тот уполномоченный”. — “Того бы не было, другой бы приехал. Может, хуже еще. Они ж тоже люди подневольные. Приказ исполнял. Партийный долг и все такое…” — “Приказ… Не было у него такого воровского приказа, чтобы колокол с колокольни сымать. Он за другим приезжал. За хлебом. Все они тогда за одним шныряли. Вот и озлился: хлеба нет, ничего нет, за такую работу, известно, начальство не похвалит, а с паршивой овцы, как говорят, хоть шерсти клок. Так что не говори, Иван. Не заступайся. Приказы тоже по-разному исполняли. Ты его, уполномоченного того, помнишь?” “Да не особенно, — солгал зачем-то Иван. — Их ведь тогда много было. Только и ездили. Помню, что сапоги у него добрые были. Высокие такие, узкие, и немножечко так гармошкой вниз сдвинуты. С форсом носил. Хорошие сапоги. Командирские”. “Что сапоги… Я его всего на всю жизнь запомнил. У него не только что сапоги, а и душа, видать, книзу сдвинутая была. Это точно ты говоришь, много их тогда, сук-киных сынов, по дорогам нашим ездило. Один уедет, другой, глядишь, вот он, жеребца правит. От иных копыт только большак стонал”. — “Да они, Кузьма, может, и теперь по нашим, пречистопольским-то, дорогам шныряют. Рыскают, нюхают, где бы да чего бы еще из народа вытрясти можно. Поговорил я тут с мужиками… Ничего не изменилось. Только если хуже стало. Они все по той части, сколько надоено да сколько намолочено. Во построили счастливую жизнь, мать твою! Завоевали…” — “Ну, Иван, ты так все же не говори”. — “А что ж мне говорить? Я что вижу, то и говорю”.

После этих слов Ивана, ударивших, наверное, по самому больному, оба долго молчали.

“А на фронте я их, таких, в чистеньких сапожках, тоже будь-будь повидал. Как в обороне сидим, вот они, мать твою, агитировать нас хорошо воевать пришли. Чтобы, значит, мы не забыли, за что воюем. Чтобы Родину лучше любили. — Иван нервно засмеялся, и долго его еще трясло и подергивало тем нервным смешком, будто застарелым кашлем. — Они нам, крестьянам необразованным, так, мол, и так, штыком его и прикладом… А когда в атаку идти, их будто корова языком из наших окопов вылизывает. Они — в землянки, на энпэ, а мы с нашими мальчишами-лейтенантами вперед, за Сталина, за Родину — под пулеметы”. — “А мне, Иван, тот нечестивец, что Лебедя сорвал, так и приснится другой раз. Что ты, Иван, ни говори, а он мне хуже врага, противу какого мы воевали да жизни свои положили. Он мне своими этими сапогами по самой, видать, душе прошелся”. — “Ладно, Кузьма, ну их к… Ты во сколько сменяешься?” “В полночь”, — ответил Кузьма. “Пойду я к Григорию. Скажу ему об этом. Так что, возможно, разбудим”. — “Ежели за Лебедем, то я, Ваня, и ложиться не стану. Ежели надумаете за Лебедем, то я вот тут-то и дожидаться вас буду”. — “Я что тебя еще спросить хотел, Кузьма. Днем был на кладбище. Хотел Троху наведать. Звонаря. Не нашел”. — “Так его ж забрали. Перед войной. Ты тогда, видать, действительную служил. Вместе с батюшкой и забрали”. — “Кого? Троху? Он же пальцем никого… Он же — как ребенок был…” — “Забрали. И батюшку, и его. Как врагов народа”. — “А я могилку искал. Среди живых, гляжу, нет… Как врагов народа… Да, это похуже, чем без вести…”

И в эту ночь Григорий не спал.

Тело Павлы, покрытое белой материей, убранное такой же белой кисеей, пахнущей нафталином и полынью, лежало в длинном узком гробу на столе. Рядом, на другом столе, горела свеча все в той же глиняной плошке с отколотым краем. Григорий покосился на нее и подумал: вот и пережила ты своих хозяев. И меня, и Павлу. Всех пережила. Убог твой век, что и говорить, а наш, человеческий, и того скуднее.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Антология фантастики

Похожие книги