Ладно, приезжаем мы к Эльсбергу, входим в его огромную квартиру, стены которой действительно сплошь в книгах, старинная мебель, резной круглый стол в столовой, на котором огромная ваза, наполненная фруктами, и бутылка французского коньяка: высший класс, совершенно, как в заграничных фильмах. Вот и сам хозяин, грузный и большой мужчина. Одна ли только бутылка на столе? Не помню, и сомневаюсь, зная нашу компанию. Помню только детали. Вот Лена рассказывает Эльсбергу какую-то историю, ее улыбка, намекающая на взаимопонимание, и слова:
– Но тут во мне взыграла, видимо, рапповская закваска, – намек на
Затем, помню, сидим за столом, и Вадим по своей манере эдак небрежно начинает упрашивать Юзика спеть Эльсбергу песню «Товарищ Сталин, вы большой ученый».
– Это замечательная песня, вот вы сейчас убедитесь – говорит Вадим Эльсбергу, и затем Юзику:
– Ты спой, спой, не упрямься, Яков Ефимович прекрасный ценитель поэзии.
Ну и провокатор Вадим, Лене это явно не по душе, Эльсберг ёрзает, а Юз между тем достиг той степени опьянения, когда становится недвижен, как статуя Будды. Что там бродит в его голове, кто знает (скорей, ничего), и неизвестно, слышит ли он Вадима. Но какой же поэт не слышит, когда его просят почитать стихи, и вот Юз начинает-таки петь свою крамольную песню, отбивая ритм на столе, и благополучно допевает до конца.
– Ну как вам, Яков Ефимович? – спрашивает Вадим Эльсберга, а тот тихо утверждает:
– Сильно.
После чего я помню, что Эльсберга с Вадимом и Леной почему-то нет в комнате, за столом нас трое, Литвинов наливает Юзу коньяк в рюмку, торопливо понукая:
– Пей, пей коньяк старого стукача, чего ему оставлять.
На меня это производит еще худшее впечатление, чем его элегантный вид: вот он цинизм диссидентов, проповедников общественной этики и морали! Возвращаются в гостиную Эльсберг с Кожиновыми, но тут вдруг недвижный Юзик взрывается залпом рвоты – частью на стол, частью на пол. Переполох, ужасное чувство неловкости, и все это Литвинов: даже Вадим говорил, что Юзику хватит и не наливал ему. Лена начинает суетиться, хочет убирать, спрашивает Эльсберга про тряпку и ведро.
– Не беспокойтесь, Елена Владимировна – морщится Эльсберг – Нюра завтра все уберет. – Он уже накинул на рвоту газету.
– У-у, как я тебя ненавижу – тихо говорит Лена Юзику, но он единственный из нас, кто так и не шелохнулся.
Мы уходим, извинения и прочее. В парадном Лена взрывается, что не желает больше видеть мерзкую рожу Юза, Вадим бросает мне на ходу: «Ну, отвезешь его». И вот их нет, а Литвинов исчез еще раньше, так что мы с Юзиком одни спускаемся на первый этаж, но тут он расстегивает ширинку и начинает мочиться. Он мочится бесконечно долго, и моча постепенно заливает все пространство пола (подъезд мал), и вот уже подбирается мне под ноги. Я чувствую себя страшно неловко, канючу Юзику, что же он делает, ведь это свинство, давай, пошли уже, вон и в квартире что наделал, на что Юзик, внезапно обретая речь, заявляет:
– Так ему, старому стукачу, и нужно, – и продолжает мочиться.
Так кончается день наших приключений, дальнейшее не помню. Я рассказываю эту историю, получая удовольствие от того, что в ней та наша среда, в которой на самом деле все было так эстетически перемешано, и есть Вадим, который умел разыгрывать игры, как вот эта с Эльсбергом и Алешковским. Потом все кончилось, он перестал пить, окончательно усох в нацидеолога, стал писать т. н. исторические книги, а игры свои он разыгрывал на таком уровне (мне рассказывали Чудаковы): посидев в гостях, они с Леной прощались в прихожей с хозяевами дома и между прочим Вадим спрашивал: «Ну а то, что Холокоста не было, это вы, конечно, знаете?»
Вот тут и разница…
Цитата из письма Толстого к Лескову, 1893 год. (Эпиграф к «Имитации дневника»):
«…но, поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественно изжила…»