Вот именно таким человеком был, на мой взгляд, Вадим, и именно первым человеком – а после него многое пошло-поехало в этом направлении. Я очень не хочу, чтобы мои слова звучали многозначительно или символически, уж слишком конкретно я его помню и вижу перед собой. Более того, я легко представляю, как говорю ему это в лицо, и он хлопает меня по плечу, усмехается и говорит: «Ну, не ожидал от тебя, ты меня совсем не понимаешь! Ну какая же у меня выжженная душа, если я тебя, например, люблю, и еще того-то и того-то люблю, ведь я легкий человек, видел ли ты, чтобы я когда-нибудь выказывал по какому-нибудь поводу или в чьей-то адрес злобу?» Так бы, примерно, ответил мне Вадим и еще бы добавил, как он не любит чернуху и вообще пессимистическую литературу, в которой человек выставляется мелким и низким созданием, а, наоборот, считает, что только та литература хороша, в которой человек, каким бы злодеем он ни казался, понят, и тут же опять стал бы говорить о величии в этом смысле Достоевского… И это все была бы правда! Или, как говорят у нас на юге, даже больше, чем правда! Потому что – разве не придавил меня Вадим в свое время требованием преобладания положительного над отрицательным, пока я не понял, что каждое время приносит свои соотношения и что Вадим в каком-то страхе хочет заморозить их на уровне прошлых веков? О да, это была одна из черт его мироощущения, и даже еще больше Лениного (между тем как оба обладали прекрасным литературным вкусом). Я помню, как Лена с отвращением отнеслась к фильму Куросавы «Расёмон», объясняя, что тут именно все то, что она ненавидит: постепенное раздевание человека, обнажение того, как он мал и мало может, вот, мол, типичный современный (разумеется, западный) модернизм. А «Великолепная семерка», которая вышла примерно тогда же, стала ее любимым фильмом. (Помню смешную деталь, как ее восхитила походка «с оттяжкой» Юла Бриннера. Мы тогда понятия не имели, что он русский, и Лена все восхищалась его походкой, как признаком американской ковбойской простоты-прямизны. «Ну-ка, попробуй, пройди так! – подзадоривала она меня с презрительной улыбкой. – Ведь не можешь, куда тебе, видишь, не можешь».) Оба они, Вадим и Лена, – как они тосковали по всему прямому и цельному в искусстве и жизни! И насколько их собственная жизнь была далека от прямизны и цельности! Впрочем, чья же жизнь пряма и цельна – смешно даже говорить! Но они, видимо, совсем уж не желали мириться с таким положением вещей и уходили в мир фантазии – тоже достаточно обычная для людей вещь. Мать русской националистки Лены была еврейка, а отец – тот самый знаменитый рапповский функционер Ермилов, по «разбору» которого мы проходили литературу в школах и по доносам которого было посажено немало литераторов. Помню, меня стриг цедеэловский старик-парикмахер и, наклоняясь, рассказывал, что, когда умер Ермилов, Лена стояла три дня у гроба в зале, но никто к гробу так и не подошел. «Его не любили», – прошептал парикмахер, значительно кивая головой и сбрасывая с меня простыню. Лена была маленькая некрасивая женщина с некрасивой фигурой, но ее лицо всегда было готово к мечтательной улыбке и, следовательно, тому самому мифу. Можно представить, что происходило в ее голове в те три дня (может быть, не три, не знаю). Впрочем, даже если тут что-то было, то все равно это была только кульминация ранее начавшегося. Как могла тетя Поля признать, что ее муж был врач-проходимец и сексуальный маньяк? Как могла Лена Ермилова признать, что по доносам ее отца сажали в лагеря и расстреливали, и при этом продолжать с ним жить и любить его? То есть, вообще говоря, она могла бы, если бы она была не «она», а другой, куда более вывернутый человек. Но так часто бывает у нас в России: недостаток одной вывернутости ведет человека к другой, и от этого нет спасения. Была еще одна деталь в жизни Лены: очень молодой она вышла замуж за знаменитого скрипача Бусю Гольдштейна – зная наших одесских музыкантов и зная кое-что о Бусе Гольдштейне, не могу себе представить, как это произошло, только понимаю, что тут сыграли роль Ленина наивность и ее романтичность. Я ничего не знаю об этом ее юношеском приключении, кроме одной детали, когда она, усмехнувшись, упомянула, что выходила в гостиную и видела, как Миша, брат Буси, выводит из своей комнаты женщину, застегивая по дороге ширинку. Я запомнил это описание, потому что мгновенно увидел сцену из моего детства, как дядя Миша выводит из своей комнаты женщину, на ходу эту самую ширинку застегивая. Стоит сопоставить эту сцену с другой, гораздо более поздней, когда почвенническая, славянофильская, националистическая, как ее еще назвать, позиция Кожиновых была в самом цвету своей зрелости и Вадим закрывался в комнате со своими подопечными-единомышленниками и учил их, а Лена смирно сидела на стуле в коридоре и ожидала – ее, как еврейку, на собрания не допускали. Разумеется, это была игра, и, разумеется, Лена, скорей всего, сама себя не допускала на собрания, потому что была сильней волей всех там собравшиеся вместе взятых, но это тем более замечательно. Я ясно вижу Лену, как она сидит на стуле, умиротворенно прикрыв глаза: какая музыка играет в это время в ее душе, Борису Гольдштейну нечего делать рядом с такой музыкой, не по силенкам она ему была бы! Эта музыка есть музыка достижения прямизны, простоты и порядка – наконец-то Лена достигала ее!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже