В первый раз он осознал-сформулировал на бумаге внутреннее противоречие, которое раздирало его, в статье «Логика вещей и человек. Прение о правде и лжи в пьесе М. Горького “На дне”». Гачев написал эту замечательную статью в шестидесятом году, опубликовать ее в то время было невозможно, но она стала подпольно-культовой, и под ее влиянием Ефремов поставил в «Современнике» знаменитый спектакль «На дне». В то время официальная точка зрения на пьесу Горького была та, что Лука – это подозрительный «утешитель», проповедник религиозной идеи «опиума для народа», а Сатин, наоборот, провозвестник правды и будущего Человека с большой буквы. Гачев же возносил над Сатиным Луку, называя его Сократом, а Сатина софистом, потому что Лука умеет различать (и провоцировать на самоосознание) людей индивидуально, а Сатин способен без конца дристать ловкими общими рассуждениями, но совершенно не способен к конкретному (без слов) ощущению своих ближних. Разумеется, это была только деталь среди многих и многих тонких, глубоких, неожиданных, и проч., и проч. мыслей и рассуждений, которых была исполнена эта статья, но я не стану заниматься (как бы мне того ни хотелось) собственно анализом статьи, а ограничуть только одним – самым субъективным и фривольным из всех аспектов: как через эту статью выразился сам Гачев и те противоречия, которые он пытался разрешить в себе. Гачев исподтишка должен был ассоциировать себя с Сатиным, потому что он сам всю жизнь занимался общими рассуждениями и угнетался своей неспособностью к «психологическому», как он называл, пониманию отдельных людей, к личному социальному с ними контакту, который так легко дается огромному большинству людей. Он рассмотрел пьесу Горького под углом противопоставления «объективной логики вещей», «объективной истины» формуле «человек – вот правда», и радикально взял сторону последней формулы, радикально же нападая на «объективную логику вещей». Но все-таки он еще не нападал на самую логику, еще не отказывался в творчестве от логического способа мышления вообще – это произошло гораздо позже. В натуре Гачева была еще одна необыкновенно важная черта, которая повлияла на эволюцию его мышления. Гачев не был ни советским, ни антисоветским, ни христианским, ни антихристианским человеком, что бы ни говорили о нем в тот или другой момент его жизни. Советская или антисоветская, христанская или языческая морали имели для него ценность только в том случае, когда служили мгновению умиления и высокого экстаза (а затем возникали другие поводы к экстазу чувств и умилению). Гачевская догма была ни христианская, ни языческая, ни советская, ни антисоветская, но догма восторга счастья, догма экзальтации как высшего человеческого состояния. (Это была и горьковская догма, и потому Гачев чувствовал с Горьким такое родство и мог так замечательно писать о его творчестве.) И опять же (как с кожиновским пением романсов), эта черта не была оценена по достоинству современниками Гачева и тем более его друзьями: она скорей раздражала их, чем вызывала уважение – а между тем они продолжали называть его «глубоким человеком», не понимая, что каким-то образом его глубина связана с этой чертой! А между тем связь тут была, причем именно глубинная, то есть лежащая за пределами рациональной мысли и той самой логики. Даже сам Гачев не осознавал этой связи, потому что, когда, наконец, он решил отвергнуть метод постижения истины с помощью логического мышления, он вовсе не привел тот довод, что в логическом мышлении нет места экзальтации чувств. Что, по его ощущению, Иерусалим и Афины объединить невозможно, что между ними нужно выбирать и что он выбирает, как и его приятель Кожинов, Иерусалим.
Когда в шестидесятом году Гачев напал на «логику вещей», он все еще находился в пределах все еще любимых им Афин и потому продолжал мыслить исторически и эволюционно. Например, рассуждая, почему Горький не любил народные пословицы и поговорки, он провел тонкое разделение между афористичностью народных пословиц, которые зарождались в «полупатриархальном, добуржуазном (т. е. до чистого отчуждения сложившегося) состоянии мира», и афоризмами отчужденного индивида Сатина и указал на ограниченность народной мудрости: «Они лежат в сусеке родового сознания, как готовые данности, запасенные на все случаи жизни – и спасают индивида от собственного отношения к этим ситуациям…» И далее шло особенно примечательное: «Пословица… подверстывает и случай, и индивида под известное, то же самое, удручает и сгибает волю и мысль человека автоматизмом бытия, в котором якобы все на свете повторимо».