Там, откуда прибыл Гарик, замечательно умели одновременно с одним и другим, с пятым и десятым, там в подобной игре заключалось особенное наслаждение жизнью, и из этого даже выводились превосходящие философские формулы, и даже каким-то образом сюда привязывалось христианство, но теперь ему приходилось признавать с неприязнью и захоложенностью сердца, что его номер не пройдет, что какие-то основные принципы его психики и характера приходят в кореннное противоречие с принципами, заложенными в основу здешней цивилизации, и что ему придется либо приспособиться, либо остаться таким, каков он есть, только с добавочной морщиной еще одной ухмылки в душе (в собственный адрес). Что же, кроме принципа, кроме идеи, могло провести здесь границу столь четкой поквартальной обособленности между старушкой и проститутками; между 14-ой улицей с ее дешевыми магазинами, уличными распродажами, покинутыми зданиями, глазеющими наружу бельмами заколоченных окон, пестрой, по преимуществу бедной толпой, и тут же за углом – спокойными и богатыми кварталами Пятой авеню, Гринич Виллиджа, уютными ресторанчиками, витринами антикварных магазинов, загроможденных фарфоровыми китайскими буддами, индийскими цветной эмали вазами, бронзовыми зверями из Бирмы; между линией домов на Централ Парк Вест, где жили Елизабет Тэйлор, Генри Киссинжер и Джон Леннон, и разрухой Гарлема; и так далее и так далее. Между тем как натура Гарика не знала никаких границ. Сливаясь в какой-то момент душой со старушкой, он становился твердым апологетом добрых старых понятий добродетели и греха, но как только оказывался в зоне действия проституток, тут же переметывался на их сторону, отмежевываясь от ханжества высоких слов. (Чего стоят высокие слова по сравнению с высоким подъемом ноги вот у этой черной красотки!?) Бродя по 42-ой улице, он смешивался с примитивным людом, ищущим примитивных ощущений, и им, так же, как и ими, овладевала монотонная тупая похоть, которая есть, может быть, в некотором роде мистическое чувство ожидания, а также надежды, что вот-вот откроются некие врата, и все станет ясно, легко и просто насчет секса… О да, он с полной серьезностью отдавался делу крайней серьезности подглядывания в окошко на голых девиц, неуклюже вертящих задами, или за 25 центов – минутного отрывка полового акта, заснятого с предельной детальностью крайне крупным планом (упрямая упертость взглядом в самый фундамент чего-то наиболее все равно неразрешимого)… Но стоило сделать по инерции несколько шагов в сторону 5-ой авеню и оказаться среди фешенебельной толпы и витрин дорогих магазинов, как тут же все разрешалось, и он забывал о фундаменте и воспевал очаровательное здание сублимации, возведенное на нем…
Таким образом, его мироощущение входило в противоречие с принципом организации мира, в который он попал. После России, как после деревни, мир этот был бесконечно разнообразен и широк, в то время как в России, по словам Достоевского, широк, и даже «слишком широк» был человек… Мир России был как куча мала, один человек поверх другого, третий вперекресток с четвертым… Как куча одеял, под которой все пытается согреться озябшая на русском морозе «национальная душа»… Но здешний мир был как калейдоскоп или мозаика из тел, как огромное покрывало, сшитое из тех самых одеял (лоскутков теперь), распростертое по поверхности земли. Таким образом и возникало противоречие именно на этой стыковой точке разности потенциалов, или, еще лучше, стыковой точке двух проводников с разной степенью проводимости, в которой всегда возникает накал… тот самый накал, который может высветить истину и который может сжечь тебя с потрохами (повторение сюжета котла с кипящей смолой для Иванушки-дурака).