В нью-йоркском аэропорту их долго вели коридорами, будто временно и нарочито лабиринтно состроенными из голубых пластиковых щитов, затем вывели к таможенным столикам, где им выдали удостоверения, гласящие, что они беженцы, не имеющие гражданства и подавшие на постоянное проживание в США. Принято полагать, что затруднительные обстоятельства вызывают у людей обостренную реакцию чувств, но ничего похожего применительно к опыту Гарика. Года два спустя он облазил весь Кеннеди, пытаясь восстановить хоть одну деталь, найти хоть одно место, соответствующее воспоминаниям, но тщетно. Как будто действие происходило в декорациях, построенных для сюжета прилета. Когда съемки кончились, декорации снесли, и он напоминал самому себе героиню хичкоковского «Леди исчезает», что все бегает по вагону, тщетно ищет пропавшее купе. Нет, нет, в крайние моменты жизни чувства как раз умирают, а обостряется рассудок, оставленный в одиночестве лихорадочно регистрировать, сравнивать, абстрагировать и… и все видеть иначе, чем когда он действует, подбадриваемый эмоциями.
Их встречали двоюродная сестра Гарика с мужем, эмигрировавшие за несколько лет до этого из Румынии.
– Об чьем беспокоишься? – спросила на ломаном русском двоюродная сестра, заметив, что Гарик все озирается по сторонам. – Можишь не беспокоиться, вещи не украдут, Луи смотрит.
Луи, или, как Гарик некогда окрестил его, Человек Культуры (поскольку длинные волосы, шейный платок и все остальное в таком роде), медленно и веско кивнул головой. Он произнес что-то по-румынски, и слова вышли из него с печальным шипом спускающей шины. Это был тот самый Луи, который в середине пятидесятых годов прибыл с двоюродной сестрой на теплоходе с первым же туром туристов из народно-демократических стран повидаться с родственниками.
О чудо, о тогдашнее и запомнившееся на всю жизнь чудо! Одно дело было получать через румынских родственников посылки от далеких американских дядюшек, братьев матери, другое дело – впервые столкнуться лицом к лицу с пришельцами «оттуда». Луи явился Гарику, еще мальчишке, волшебным видением, каким-то эквивалентом Леонардо де Винчи не только потому, что жил когда-то в Париже и учился в Сорбонне, а теперь, в Румынии (все это с небрежным апломбом переводила двоюродная сестра) был непризнанным, то есть подпольным, художником и поэтом, но и по тому, как он двигался, жестикулировал, небрежно говорил одновременно о соцреализме и возрождении, курил американские сигаретты, пил мелкими глотками водку, носил одежду… словом, вообще, по совокупности всех крупных и мелких признаков, объединяемых провидением в некую божественную целостность. (А мысль, что эта цельность столь легко осуществляется, потому что совсем уж забросана американскими посылками, никак не должна была прийти в голову Гарику, и если приходила, то на мгновенье и против воли, как чья-то посторонняя и подлежащая осуждению и презрению мысль.)
Отбывая тогда на своем туристистическом пароходе, Человек Культуры обнял Гарика и многозначительно долго держал, прижав к груди. Между тем как Гарик трепетал, замирая в неловкости позы: какое послание таиться в этом объятии (он тогда уже начал писать)? Каково многозначительное напутствие? Подумать, какая честь! Выдержу ли, не подкачаю?
Сегодня, по прибытии родственника, Человек Культуры опять обнял и надолго прижал Гарика к груди, но послание на этот раз, увы, было другим. Америка вообще и американские, долларовой валюты, родственники в частности, жестоко обошлись с Человеком Культуры, не пожелав внять тонким позывам его натуры, и ему пришлось
Сейчас, в Кеннеди, Человек Культуры опять что-то печально прошипел.