Гарика определили работать во вторую смену, он заканчивал в двенадцать ночи и ехал домой сабвеем, в котором каждую ночь собирались, в основном, одни и те же люди, явно работники такой же, как у него, смены. Тут постоянно была молодая довольно крупная женщина со спокойной улыбкой на лице, которая, усевшись, вынимала из корзинки вязание и принималась вязать. Были две полячки, постоянно о чем-то оживленно беседующие, славянские интонации их голосов придавали сорокаминутной поездке ощущение обыденности. Был мужчина-индус происхождением то ли из Тринидада, то ли из Гаяны, который никогда ни на кого не глядел, но было ясно, что он всё и всех видит. Как-то Гарик спустился на станцию и присел на скамью, ожидая поезда. Рядом сидела негритянка, и она сказала ему:

– Чего ты такой хмурый? Улыбайся, у тебя ведь хорошие зубы!

У Гарика потеплело на сердце. То, что это была негритянка, тоже было по-своему примечательно: белые люди не заговаривали здесь с посторонними. (А в Москве заговаривали? – он уже начинал забывать.) Да и вообще негры напоминали ему русских куда больше, чем белые. Кроме того, постигая язык, он заметил, что только негры а Америке разговаривают образно. Другая негритянка на работе ласково возразила в ответ на его нытье на собственную медлительность: «Что же ты хочешь, ребенок сперва ползает, а потом начинает ходить», – тут была явно народная поговорка. Язык белых людей в Америке был регламентирован и прям, в особенности у обитателей севера, жителей Новой Англии, у янки, в то время как белые люди юга еще сохранили какую-то его вычурность и высокопарность. Чем больше люди чувствовали себя победителями в своей истории, тем короче, четче и прямей был их язык, тем меньше он нуждался в оговорках, неопределенностях, расшаркиваниях, тем больше сводились к нулю его мечтательные выкрутасы, ссылки на впечатляющие абстрактности, аллегории, гиперболы, сравнения, и вообще всякие тонкости и увертки, которые принято относить к языковому богатству, но которые на самом деле привносятся в язык людьми, склонными к фантазиям, комплексу неполноценности и неспособности к реальному действию.

Гарику изучение иностранных языков никогда не давалось – ни в школе немецкого, ни в институте английского, не помогали тут и частные уроки. Но попав в Америку, он оказался среди людей, говорящих исключительно на своем языке, и это было другое дело (прав все-таки был Кочев, назвав друга животным). Тут он воспылал желанием понимать этот самый язык и читать на нем. Гарик мог читать по одной фразе в день, но и одна фраза удовлетворяла его, потому что наполняла ароматом ощущения нового мира, проникновения в него. То же самое было с языком устным. Гуляя с собакой, он непрерывно входил в контакт с другими собачниками, с которыми у него была общая тема для разговоров. Кроме того, то самое возбужденное желание поведать, владевшее им в начале эмиграции, тоже сослужило службу, потому что тут он пытался объясниться на общие темы бытия. Эти попытки сослужили еще другую службу, обрабатывая его инфантильно-лохматую русскую психологию на оселке практической английской точности: Гарику не так трудно было заметить, насколько английский практичней, то есть прямей и сжатей русского и потому энергичней. Особенно он ощутил это, преодолевая (разумеется, со словарем, по несколько слов в день) «Гамлета». Тут ему еще был преподан урок непереводимости языков: даже скорей угадывая, чем понимая значение фраз, он замечал, насколько энергия шекспировского текста, нечто самое существенное в нем, по-русски передана быть не может, как бы хорош перевод ни был бы. А поскольку в этой энергии был весь смысл, и не Шекспира даже, но самой Англии, то русский язык в данном случае следовало забыть.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже