– Я не понимаю, что произошло, ведь ты его
– Не в этом дело, – поморщилась Алла, которую мы не назовем добрым человеком, но которая понимала, что бессмысленно объяснять приятельнице те вещи, которые лежат за пределами интеллигентских понятий-стереотипов. – Просто там я полагала, что жена должна подчиняться мужу, а здесь я так больше не думаю. Писатель тот, кто пишет. А если он говорит, что больше не собирается писать, значит, он не писатель. Но дело даже не в этом, а в том, что здесь я начала смотреть на вещи иначе.
Вот на это приятельница не имела ответа. Как доброму человеку, ей было жалко Гарика, но как интеллигентке, то есть разумному человеку, ей нечем было возразить, она с тем же самым восторгом отдавала должное разнице в отношении осознания женщинами своих прав там и здесь. Тут приятельницы сходились: что Запад по всем интеллигентским показателям несравненно впереди Советского Союза и что в Америке у них открылись глаза на самих себя и вообще не многие вещи. Их выводы объективно не слишком расходились с выводами Гарика Красского с той только разницей, что оптимистически подстегивали этих женщин двигаться по жизни вперед, между тем как для Гарика они оказывались нелестным приговором судьбы.
Вернемся в Россию. Прошло энное количество лет, в Советском Союзе пришел к власти Горбачев, и начиналось то, что вскоре будет названо перестройкой. Было начало июня, в Москве стояла холодная погода, с утра шел дождь, но потом прояснилось. Геннадий Кочев встречался в Доме литераторов со своим давнишним другом, литературоведом Петром Алуфьевым. Когда-то они вместе заканчивали московский университет и вместе же учились в аспирантуре при университете, но теперь виделись редко – раз или два в году. Поэтому их встречи приобретали особенное значение, и именно со значением они объявляли семейным или знакомым: сегодня я виделся с Кочевым (или Алуфьевым) – тут следовала многозначительная пауза.
В Доме литераторов они встречались потому, что он находился в центре города, а оба они жили в разных его концах: Кочев на Юго-Западе, а Алуфьев у «Аэропорта». Но как только встретились, Кочев сразу предложил: пойдем отсюда куда-нибудь, не люблю я здесь, и Алуфьев согласно кивнул головой. В отличие от эмоционального Кочева, он был человек сдержанный и довольно-таки страдал от этой своей сдержанности, указывая, что в Новом завете холодный и горячий предпочитается теплому, а вот он и есть тот самый теплый. Друзья не торопясь пошли по улице Воровского по направлению к Арбату, вышли на Арбат и довольно бесцельно повернули по бульварному кольцу налево. Оба любили гулять, хотя Кочев предпочел бы прогулку по лесу, а Алуфьев был сугубо городской человек и лес любил только со стороны. Они шли, куда несут ноги, и разговаривали как будто о том, о сем, но на самом деле не о том и сем, а о наиболее затрагивающих обоих вещах.
– Смотри, до какого изыска мы дошли, – усмехнулся Кочев на витрину спортивного магазина, мимо которого они как раз походили. – Вишь, импортные теннисные ракетки стали продавать! Вишь, какой залетно-несоветский у них вид!
– Ну, это чешские ракетки, – небрежно заметил Алуфьев, который был теннисным болельщиком. – Не такие уж они хорошие, да и то они только на витрине. Да и то, потому что настоящие теннисисты теперь играют графитными ракетками, а такие, деревянные, отжили свой век.
– Так уж прямо отжили? Ишь ты, отстал я.
И вдруг, будто без всякой ассоциации, добавил:
– Слушай, ты, кажется, с Красским переписываешься? Как он там? Он мне, гм, не пишет.
Но ассоциация была. Как только Кочев произнес слова «залетно-несоветский», он с внезапным уколом в сердце вспомнил, как однажды Гарик вышел из парадного хода, порыв ветра отвернул полу его заграничного, присланного родственниками, плаща и обнажил яркую подкладку. Тогда-то Кочев сказал ласково другу: ты выглядишь, как залетная птица из каких-то жарких стран, а Гарик на это только тревожно улыбнулся.
– Нет, я давно от него ничего не получал. Я думал, это ты с ним переписываешься.
– Не-ет… – протянул Кочев. – С тех пор, как была эта история с газетными статьями…
– Ну да, это когда ты ему, кажется, предлагал вернуться, – подкожно сказал Алуфьев. – Ты что же, действительно предлагал ему это? Но ведь это как-то немножко наивно?
– Ну что же… гм… я от чистого сердца… – пробормотал неохотно Кочев. – Но он мне тогда прекрасно ответил! Я тогда, гм, ощутил, что он как-то изменился, из юноши стал мужем на Западе… Ведь мы тут все в нашем сыром русском космосе продолжаем пребывать в подростковой лени и не замечаем этого…