…В моей институтской жизни были прекрасные моменты ощущения победности (когда сдавал экзамены по общим предметам, то есть точным наукам), были и неприятные моменты (когда пришла пора эмпирически конкретных предметов или когда меня судили комсомольским судом «за гениальность», что означало, что я манкировал групповыми занятиями и самостоятельно делал курсовые проекты за два-три дня – чудовищно опасная формулировка в те времена, грозившая исключением из института). Но задним числом меня поражает другое: насколько я жил в отрыве от конкретности мира, насколько не умел понимать, что происходит вокруг меня. Подобное состояние ума называют иногда наивностью, но не могу отнести это слово к себе, слишком оно гладит по головке. Идиотизм – вот более подходящее слово, хотя оно тоже не все объясняет. Наиболее разящий пример: меня, еврея, оставили по распределению в одном одесском КБ, и я не задумывался над тем, как это могло случится. То есть не понимал, что тут могло быть только одно: отец дал взятку директору института. Другие студенты вокруг меня понимали и бормотали какие-то недружелюбные слова, а я еще удивлялся их недружелюбности. То есть по абстрактной справедливости меня должны были бы оставить в аспирантуре, потому что я в последний год вдруг проявил какие-то странные способности в своей специальности: сперва придумал какой-то метод расчета по прогнозированию водосбросов, и завкафедрой стал таскать меня по конференциям. А потом он дал мне свою докторскую, с которой зашел в тупик, и я перекроил самые принципы, на которых он ее строил. Но это-то я хотя бы понимал – что евреев у нас в аспирантуре не оставляют, однако опять же мимоходом, не слишком вдумываясь и не протестуя, потому что меня это не интересовало. Но что меня интересовало? И как же я не понимал про взятку, святым духом мне выпало такое драгоценное назначение, что ли? Но я и не ценил назначение тоже, хотя меня, изнеженного маменькиного сынка, пугала неведомость распределения в далекие места (думаю, что я все-таки полагал, что родители как-то уберегут меня). Я жил, будто в тумане, погруженный в свой собственный мир, и совершенно не понимал реалий мира внешнего. То есть я очень обращал внимание на внешний мир, взять хотя бы мое пристальное и придирчивое неприятие советской власти, но все это тоже было как бы в теории, в мире, сконструированном в моей голове. Что-то основное я не знал про людей, и именно то, что составляет низкую и практическую правду о механизмах их мышления – как раз то, что так замечательно знал о них мой главный враг Иосиф Виссарионович Сталин. Да разве ж только Сталин? В основном, все вокруг знали это во главе с моим отцом, моим другим еще врагом. Или моим школьным другом Сеней Геллером, с которым я порвал вначале института, потому что он мне стал видеться ограниченным и хитреньким – и, конечно же, потому (теперь понимаю это), что он был ближе к практической правде жизни, чем я: от таких людей я инстиктивно уходил, окружая себя друзьями иного сорта. Все это достаточно банально, мало ли писалось о так называемых «витающих в воздухе людях», которые царили в романтический период литературы, и которых потом та же литература стала высмеивать. Но вот что вызывает мое недоумение (и такого вопроса никто, по-моему, не задавал): каким образом из подобного сорта людей получаются вполне даже реалистические писатели? Каким образом я насобачился описывать, иногда даже довольно метко, людей, понимания которых я по своей воле не желаю и не умею знать? Как мог из такого человека, как я, выйти писатель? А не из Сталина или моего папаши? Тут кроется какой-то человеческий парадокс или даже человеческий абсурд. Выходит, если не знаешь человеческие винтики и гайки, то можешь писать людей, а, если знаешь, то не можешь. То есть если тебя вдруг и