…Единственный полезный жизненный опыт, который я почерпнул, работая в КБ, был опыт тотального унижения. Это унижение, проистекавшее из моей неспособности быть инженером, было преддверием цепи унижений, которые мне предстояло пройти в продолжении всей моей жизни до того момента, когда в пожилом возрасте я сумел отрешиться, в общем, от тесного соприкосновения с внешним миром и расположиться писать вот эту рукопись. Так что я употребляю слово «унижение» вовсе, может быть, даже не в отрицательном смысле. Я настолько свыкся с этим состоянием, оно настолько стало частью меня самого, что не могу видеть его в негативном свете. (То, что есть часть тебя, положительно по условию твоего существования.) Я, пожалуй, могу объяснить, почему не мог стать инженером, хотя это второстепенно. Профессия инженера – это своего рода апофеоз культурного развития технического человека. В своем идеале инженер – это культивированно умный человек (я никогда не был умен таким образом), который знает в своей профессии все достижения и разработки, все справочные книги и стандарты и по малейшему знаку готов эти знания приложить к предложенному ему проекту Придумывать что-нибудь «из воздуха» ему невозможно, вся ловкость заключается не в том, чтобы проверить и нарушить какие-нибудь правила, а, наоборот, выбрать и приложить те из них, которые наиболее к месту (Точно так же работают проповедники, но мы не о них сейчас ведем речь.) Если мне давали спроектировать какой-нибудь блок плотины, то я должен был знать, по каким справочникам (и как можно быстрее) найти соответствующий профиль плотины, марку цемента и соответствующую арматуру, которую следует заложить в бетон. Никто не просил меня, скажем, строить экспериментальную модель плотины и испытывать ее в лабораторных условиях – ничего более нелепого нельзя себе и вообразить, а между тем мое существо (как я теперь понимаю) жаждало именно этого и потому до нелепости не было способно ни к каким компиляциям. Потому я мусолил «листы» по неделям, в то время как хороший инженер заканчивал их за два-три дня. Мои «листы» выглядели жалко, потому что были затерты и перетерты, зачастую старший инженер отбрасывал их презрительно в сторону и давал перечерчивать техникам. Хотя я и был «молодой специалист» (то есть у меня еще формально была возможность выучиться профессии), я знал, что я пария, что я жалок и заслуженно презираем. Единственное, что, вероятно, спасало меня от того, чтобы окончательно впасть в депрессию, была моя воображаемая жизнь в искусстве, в которую я уходил все больше и больше (идея науки была окончательно забыта). Но, хотя на уровне иллюзий эта идея спасала меня, на уровне реальности вела все более и более по пути унижений, которые становились все более и более неизбежной частью моей жизни, а то и вообще основной ее частью. Это было закономерно и каким-то образом соединялось с самой идеей искусства, которая (вопреки всевозможным романтическим вымыслам) не имеет ничего общего с реальностью а связана только с человеческими фантазиями. Например, хотя моя страсть к кино на поверхности продвинулась к реальности (я присоединился к группе молодых людей, которым киностудия даже выдала однажды по общественной линии шестнадцатимиллиметровую камеру с пленкой, чтобы снимать что-нибудь документальное), на самом деле это повело только еще к большему отрыву от реальности в моей жизни: я тут же подал заявление об уходе из КБ. На основании какого «реального» рассуждения я это сделал? У меня была благополучная работа, с которой меня не могли уволить и на которой меня преспокойно окружали десятки и десятки посредственных инженеров, вроде меня. Между тем – на какое такое неопределенно блестящее будущее я рассчитывал в области кинематографа? Мне к той шестнадцатимиллиметровке даже прикоснуться не удалось, потому что ею завладел молодой человек, который «пробил» ее, и это было закономерно: он был искренний комсомолец и искренне желал отснять что-то агитпроповское, и мы действительно отсняли какой-то метраж в вытрезвиловке, куда опять же нам помогла попасть киностудия – но это все было отчуждающе враждебно и потому унизительно (и безвыходно) для меня. Конечно, меня спасало материально благополучное положение семьи, и то, что меня особенно никуда не подталкивали, лишь бы я был рядом и здоров (то есть мне оставляли свободу фантазировать). Всю свою зарплату я исправно отдавал матери, и она ее откладывала для меня, и вот я попросил денег, чтобы купить у перекупщика старенький Бойлекс. Мне по совпадению повезло: рядом с нашим домом на Соборной площади помещался Центр Экспериментального Телевидения, пока еще не идеологическое учреждение, а только скромное полулюбительское ответвление от Института Связи. У них лежало много бобин обратимой пленки, но не было еще киноаппарата, и вот я пришел к главному режиссеру Кривохатскому и нагло предложил себя в качестве кинооператора, заявив, что умею снимать (между тем еще ни одного кадра в жизни не отснял). Впрочем, я был не нагл, а справедливо уверен в себе: я так долго занимался кино в уме, что для меня и вправду не было тут никаких тайн и не было для меня тут ничего невозможного. Кривохатский организовал выезд в колхоз снимать очерк, и мы поехали втроем с режиссершей Люцией (идеологии еще не было, но штаты уже были). Кривохатский был жуткий лентяй, один из никчемных выпускников ВГИКа, и как только он увидел, что я действительно могу снимать, то предоставил мне совершенную свободу, а сам забрался с Люцией в избу, где они целыми днями совокуплялись. Я отснял довольно длинный сюжет, проявил его по возвращении в дворовой уборной, смонтировал, и Кривохатский поехал в Москву хвастаться своей работой. А мне что до этого было, ведь мне дали свободу снимать! И еще целый год я снимал, до тех пор, пока студия сохраняла экспериментальный статус (разумеется, без всякой зарплаты). Снимал я хронику и первые телеспектакли, писал для этих спектаклей раскадровки, и все это для меня было так же естественно и легко, как ходить по земле и дышать. Но я не об этом веду разговор, снимать кино, на мой взгляд, может почти всякий, или, по крайней мере, много людей (как и фотографировать). Я веду разговор о том, что все равно тут для меня была полная безнадега в реально жизненном смысле. Из провинции и без связей мне не светило поступить во ВГИК, но, допустим, я преодолел бы все непреодолимые барьеры и поступил туда – какой в этом был смысл? При моем антисоветизме, при моем желании выразить через свой кинофильм некую невозможную правду – что мне было делать в любом советском идейном заведении, включая ВГИК? Жизнь в борьбе с отцом и жизнь в мире фантазий превратили меня в абсолютиста, неспособного ни на малейший компромисс, я бы во ВГИКе и нескольких дней не продержался. Унижение, о котором я говорю, заключалось в заведомой безнадежности предпринимаемого мной дела – вот я снимал, я делал то, к чему подталкивали меня мои способности и желания, и в то же самое время передо мной был тупик, и это вводило меня в постоянное уныние. Я не унывал в своем упрямом идиотизме, и в то же самое время жил постоянно в унынии. Я не люблю высокопарные выражения прошлого типа «служение искусству» и предпочел бы говорить, что тот-то и тот-то работает в искусстве, занимается искусством, но, увы, старое выражение точней. Разумеется, когда-то под словами «служение искусству» понималось что-то необыкновенно приятное и высокое, никто не желал полагать, что служить – значит находиться в услужении и что в услужении человек отнюдь не парит свободным буревестником, а куда скорей унижен и близок к унынию.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже