Старик с шелковым платком на шее — ей при виде этого старика на ум приходит выражение «седой как лунь», и она про себя зовет его лунем. С ним миниатюрная женщина, которая выглядит как постаревший ребенок — вся сплетенная из жил, с удивительно хрупкими кистями и с мосластыми ступнями, с лицом одновременно красивым и отталкивающим. И еще высокий толстяк, порывистый, волнительный, постоянно протирающий свои очки.
Лунь со своей бабенкой уже живут в камере, когда у Мишель с головы снимают мешок. Толстяка подселяют к ним через два дня после ее ареста. Он разговорчив и любопытен. Установив, что Мишель глухая, ради нее даже учится буквы по густому камерному воздуху чертить, такой сильный чувствует к ней интерес.
Узнал ее: на крестном ходе видел.
И рубит воздух своей жирной рукой, показывая, как Мишель здорово отделала на параде всех серьезных людей в шубах и золоте. Пишет, что арестован как раз за восторг, с которым потом пересказывал знакомым про ее
Но именно теперь ей очень хочется жить. Берутся откуда-то из ниоткуда силы и желание выбраться из этой камеры, снова воздухом московским подышать, пройтись по улицам, которые только из окна машины успела увидеть… Ведь вдруг ей удалось все это спасти? Пусть ее вначале не поняли, не приняли — но теперьто разберутся.
А толстяк выспрашивает у нее — откуда она, из какого такого далека сюда пришла, что там с Ярославлем, что с Ростовом Великим, что в Королеве. Мишель отвечает в голос: лень по букве из воздуха выковыривать, многое нужно сообщить, пока хоть кто-то готов ее слушать. Рассказывает им про поезд из-за моста, про выжранный, обглоданный Ярославский пост, про казачий круг на ростовском вокзале, про домик под охраной собак на цепи, где чужие бабка с дедом им дали отдышаться… Только про Лисицына не говорит, а говорит так, как будто шла одна.
Толстяк слушает — жадно, мотает на ус.
А остальные двое — стараются не обращать внимания, как будто их за то, что они прислушаются к ней, какое-то еще наказание может ждать. Бабенка все же иногда позыркивает недоверчиво; лунь в шелковом платке так глядит на Мишель, будто и без нее сам все знал. Их вообще мало что интересует, они слишком поглощены друг другом. Видно, что между ними взаимная ненависть, до исступления: цапаются они не переставая, старик несколько раз поднимает на женщину руку и придушивает ее даже, та еле отбивается, лягая его в промежность.
Старик бы, может, сбежал от нее куда-то, спрятался бы, но камера вся — четыре на четыре метра, прятаться друг от друга некуда. Кафельные стены, высокий потолок, под потолком зарешеченная лампочка, светит круглые сутки, в углу унитаз измызганный без крышки, в стене ржавый краник с водой. На вторые сутки уже они друг друга стесняться перестали, как скотина в стойле соседа не стыдится. Старикан в шелковом платке еще брезгливо отворачивается, а долговязый этот с брюхом подглядывает все и очки свои запотевшие натирает-наяривает.
Дверь камеры открывается, на пороге возникает тюремщик.
В руках у него белый конверт.
Старик-лунь вскидывается, ставит себя на ноги — с трудом: с каждой ночью на бетонном полу ему распрямляться все сложнее — и ковыляет, приосанившись и улыбаясь, к выходу, бормоча что-то, победно оглядываясь на сокамерников. Письмо ему пришло — ответ на послание, которое два дня назад кому-то отправлял через охрану.
Протягивает руку за конвертом и видит наконец, что за почту ему принесли. Это ровно тот же конверт, который он тогда посылал — распечатанный. Он недоуменно его раскрывает, ищет ответ — и находит его, видимо.
Мускулы его обвисают тряпками. Он спрашивает что-то у тюремщика, тот лыбится, качает головой, а потом вручает ему что-то — маленькое, блестящее.
Старик присматривается к передаче, покачивается, как будто голова закружилась, бросается на кряжистого тюремщика, тот шутя отталкивает его от себя, он опрокидывается, валится на пол. Блестящая штучка летит ему вслед, планируя невесомо, приземляется рядом: опасная бритва.