Глуоснис не понял, почему опасно бросить горстку мелочи в эти протянутые ладони — хоть и не в каждую. Шофер уже криком кричал, обращаясь к нему, — встретивший Глуосниса от имени туристской фирмы (таковая уже действовала в этом городе) пожилой, седеющий и, как ни странно, тучноватый шофер, знавший с дюжину английских слов, главными из которых в данный момент были «don’t give» и «it’s dangerous». Глуоснис непроизвольно убрал руку с монеткой.

— Суша-ханум, Суша-ханум!.. — задребезжал чей-то пронзительный, гортанный голос, способный напугать кого угодно, и Глуоснис увидел ее — страшную старуху, которая прямо-таки выхаркнула ему в лицо только что услышанное слово; она к тому же простерла к Глуоснису обе руки — с облезшей, точно вытравленной кислотой кожей; руки были сплошь покрыты язвами.

— Му children! Give back my children!.. Give back!..[8]

Откровенно говоря, он заметил ее слишком поздно — когда старуха, точно привидение из детской сказки, выросла прямо перед ним — и тотчас же отвернулся, охваченный настоящим детским страхом; по спине, в точности как в детские годы, поползли мурашки.

— Вон! Вон! — закричал он по-литовски и сам услышал, как клацнули зубы; руки сами закрыли лицо, а плечи сгорбились, точно их сжали; ничего более отталкивающего, так близко, он еще… как будто не… Нет, нет, не видывал, бог миловал, хотя кое-где и ему довелось побывать — не только за границей; кое-что пережить; это в молодости, на фронте… или там, под Любавасом… ну, еще раньше — этот Старик на Немане… отвратительный, бородатый, в красной, засаленной рубахе, персонаж из детского кошмара…

Но то были воспоминания, вынырнувшие откуда-то из подсознания — точно из какой-то дымки, оставшейся там, в далекой литовской ночи, и ожившие вовсе против его воли; то было на фронте, было под Любавасом и очень давно, а старуха с выпяченными, покрытыми коростой руками — сейчас и здесь; она со злостью забарабанила кулаками по стеклу.

— Children… my children… give give give… — шамкала она беззубым ртом, который даже и ртом не назовешь: черная широченная дыра, лишенная губ, зубов тоже — давно выкрошились, выгнили вместе с деснами; где-то в черноте ворочался красноватый язык; то есть этот предмет должен был быть языком, чем же еще; вдруг он запрокинулся и высунулся во всю длину; носа у нее не было — на его месте (Глуоснис заметил это лишь сейчас, окаменев от ужаса) тоже зияла дыра; и все лицо этой женщины чернело как одна пульсирующая яма, да и та вся в язвах и струпьях, вмятая в череп серая, резкозловонная впадина; сквозь одну из дыр — через нос, вдогонку слову или стону, и вывалился этот мерзкий, похожий на коровьи внутренности, которые доводилось видеть на рынке, с позволения сказать, язык — вместе с ее скрипучим, натужно исторгнутым из самого нутра «give»; Глуоснис ощутил рвотный позыв.

— Give, give, give! — на тысячу голосов ревела толпа, заливая тот жалкий пятачок, который невольно образовался благодаря прорвавшейся вперед старухе, и даже подталкивая обшарпанный желтый «фордик» с мятыми боками, в котором, обмирая от небывалого ужаса, скорченный, мизерный, будто провинившийся невесть в чем, жался Глуоснис; он и впрямь чувствовал себя виноватым, но не мог в данную минуту сказать — перед кем и в чем. «Don’t give, it’s dangerous!» — повторял шофер, нажимая стоптанной, ерзающей сандалией то на тормоз, то на газ (из сандалии выглядывал почерневший, стертый в кровь большой заскорузлый палец) и ругаясь — потихоньку и, безусловно, на родном языке, а то и молясь своему богу; машина не стронулась с места; старуха забарабанила еще яростней.

«Почему не давать, как не давать?! — загудело в голове громко и сердито, точно пробудился от спячки зверь; Глуоснис физически ощутил этот шум в голове. — Раздавят, если не дам… Не дам — сотрут… Сомнут… А если дам…»

Дашь — тоже сомнут, его предупреждали, — даже тот же седеющий шофер туристской фирмы, сотрут еще быстрее, если именно дашь; этих добреньких иностранцев, вы знаете, в этих теплых краях у моря… И потом — неужели всех одаришь…

«Нет, нет, Глуоснис, — подумал он, это не те страницы, куда ты летал трижды — вроде и по делам, а по существу — подстегиваемый все тем же бесом странствий, который преследует тебя с детских лет — как овод кобылу… Это не те страны, это не Европа, интеллигентно покряхтывающая старушка… Frau, lady или madame[9], сгорбленная над палочкой, седенькая… знакомая, как собственная ладонь… И опрятненькая, черт возьми, шуршащая крахмалом, струящаяся нейлоном париков, утопающая в белейшей пене кружев, по утрам — кофе и душистая ванна с шампунем (или бассейн, вспомни-ка…), а что ни вечер — винишко или пивцо (смотря как принято) — она такая, эта старушка… И даже, представьте себе, малость шаловливая… подмечено… И, само собой, не Литва, которую ты снова покинул — неважно почему, не будем вникать, — покинул, оставил за морями, пустынями, горами, облаками — опять — в десятый или тридцатый раз… мирную, зеленую матушку Литву… излучину под крылом самолета…»

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже