— Неужели? А я говорю: душат! Давят! Эти персидские ковры и картины, эти стены и статуи, вазы и сервизы, эти кубки с какой-то там гравировкой… Prosit prosit prosit![12] Зачем? За какие заслуги? За какие услуги человечеству? Может, за Освенцим? За Хиросиму? Вьетнам? За что?
— Тебе, Эрика, это лучше знать…
— Не смейся. Мне это обидно. Ведь я серьезно, Аурис!
— Medice… cura te ipsum…[13]
— Конечно, у тебя другие проблемы. И у твоего общества тоже. Но учти: человек всегда человек. Когда угодно и где угодно.
— Пока он человек, Эрика.
— Да, пока человек. А когда он превращается в раба самого себя, он становится кем-то другим. Кем? Скажи мне, Аурис.
— Кем-то другим. — Глуоснис невольно глянул на голого мыслителя, который уже справил нужду и, стоя за углом здания, сосредоточенно пытался обвить свои чресла набедренной повязкой из джута; последняя была явно коротковата, и человек, стягивая ее концы, таращил мутные глаза и озабоченно вытягивал шею, точно в поисках дельного совета; у каждого свои заботы. — А кем — спроси у одной умной женщины, Эрика. Умудренной, но поступающей наоборот…
— Уже спросила…
— И что же ты узнала?
— То, что и ты говоришь… Что это распад! Интеллигенции… Поскольку для всех прочих это вполне нормальная модель существования…
— Для всех?
— По крайней мере, для тех, кого я знаю. Подразумевается наше насквозь прогнившее западное общество…
— Общество потребителей…
— И производителей тоже! Ведь производим мы не для кашалотов, Ауримас, а как-никак для себя самих, и потому… Нет, не нужен мне такой образ жизни, как он ни зовись — американский, немецкий, французский, люксембургский… душит он меня без петли… и давно бы задушил, если бы…
— Если бы твой господин Кох не обладал таким солидным дипломом… И таким утонченным восприятием современной урбанистической архитектуры… а его голове сам Корбюзье мог бы позавидовать… Едва лишь светлейшая госпожа Кох начинает задыхаться в своем прогнившем и насквозь порочном Кельне, он отправляет ее в такой райский уголок нашей малютки планеты, где гигиена просто завидная, а туземцы все до одного — чистейшие первозданные ангелы…
— Ирония, ирония! О, как бы она украсила моего Коха… с его лысой макушкой…
— И все же… То благосостояние, которым пользуешься ты и твоя семья… и под покровом которого вы можете рожать очень даже неглупые идеи… без него, без Коха-мудреца, которого я в самом деле уважаю, было бы не более как радуга в мыльном пузыре… Кстати, как поживает господин Милан?
— С ним все кончено.
— Все?
— Почти. На вокзал он меня не проводил, так как заболела его жена. Имеется и таковая, Ауримас… Но ты перебил мою мысль… Что я сказала?.. А, решила однажды топнуть ногой… И…
— И господину Коху пришлось примириться с тем, что чернокудрый красавец Милан… атлетического сложения славянин из Каринтии…
«Копна смоляных кудрей», — вспомнилось ему.
— Все равно прокляла!.. — Она поспешно отвернулась; кажется, на эту тему она беседовать не любила: о красавце Милане. И о муже, об этом лысом, как коленка, последователе или даже конкуренте Корбюзье; Глуоснис это знал, помнил по Кельну.
Он спросил:
— А ты здесь… какими судьбами?
— Теми самыми… — Она лукаво улыбнулась. — И дорогами. Через Москву, как и ты. Я видела Кремль.
— Молодец!
— Пыталась тебе позвонить. Ответили, что ничего не знают: ни где ты, ни в какое время бываешь дома. Очень вежливо: не знают. Интеллигентно. А может, и у вас уговор… как у нас, на гнилом Западе?
— Нет, — он покачал головой. — У нас это не принято.
Марта, вздохнул он, никогда она не знает. И всегда вежлива, особенно с женским полом. Когда звонят женщины. Ей, бедняжке, мерещится, что все они обязательно назначают ее мужу свидания. Ее распрекрасному муженьку. Этому лихому донжуану. Ловеласу. Чей аппетит не знает границ. Ей и в голову не придет, что разговор с женщиной может и не носить интимного характера. Как и отношения. («Ах, не в этом дело!.. Глуоснис, старина, не в этом… ты забыл Кельн?.. Ту ночь в Кельне, о которой Марте, будем надеяться…») Как и многое, существующее между людьми. Иногда, например, достаточно лишь голоса… («Только-то? Почему же ты… столько лет…») Всего лишь обычного, спокойного женского голоса, когда просто говорят с тобой, даже не так уж важно о чем; но говорят, не молчат, что-то произносят, ведь надо чувствовать, что ты не один, что кто-то рядом, и это не как повинность («Да, да, да!»), а как радость, передышка, улыбка, — ты должен знать, что кому-то и ты нужен. И необязательно в постели… А в конце концов человеку здоровому и там…