И дело Розена затянулось на несколько месяцев и кончилось осуждением, и он был сослан. Но по мере того как дело его принимало все более и более тяжелый для него оборот (из Петербурга приехала и его жена, врач, для которой я выхлопотал свидание с мужем и которая усиленно настаивала на невинности мужа), Лежава, постепенно все поднимавший голову и приобретавший все более самоуверенный, доходивший по временам до наглости тон, все более от него открещивался, всеми мерами стараясь отделаться и от его впавшей в несчастье жены…
Исчезла та приторность, с которой он первое время обращался ко мне, и он стал говорить со мной все с большей и большей развязностью. Использовав тот толчок, который я дал ему, когда он и Центросекция находились в загоне, он стал все увереннее и увереннее плавать в мутном море советских сфер, всюду заискивая, где это было нужно. Выяснив, что я в кремлевских сферах не в фаворе, он еще более усилил свою небрежность в обращении со мной. Делал вовремя пресеченные Красиным и мной попытки наговаривать нам друг на друга. И постепенно становился на ноги. Под моим и Красина влиянием сам Ленин стал менять свое отношение к кооперативным обществам (в то время начались уже мирные переговоры с Эстонией и начала намечаться новая роль, которую смогут играть кооперативы). Наконец, Лежава был призван «самим Ильичем», поручившим ему заняться делом объединения всех кооперативных обществ в одну организацию… Я его видел вскоре после этого «отличия». Он явился ко мне ликующий. Небрежно сообщил мне о свидании и поручении «самого Ильича», часто употреблял выражение «мы с Лениным»… На мой вопрос о Розене он тоном настоящего Ивана Непомнящего, пожимая плечами, сказал мне:
— Розена?.. Ах, да, этого… Ну, это грязное дело… просто воровство… Оно меня мало интересует — ведь я знал Розена только как служащего…
И отделавшись этим великолепным моральным пируэтом от своего старого друга, он стал рассказывать мне о своей работе по объединению кооперативов… Его старания увенчались успехом, все кооперативы объединились под названием Центросоюза, и, поддержанный «самим Лениным», он стал председателем его совета, в который было введено немало коммунистов… Впрочем, и сам Лежава поторопился расстаться с угнетенными и легко и просто перешел в партию «торжествующих» и стал коммунистом. Вскоре туда же перешел и его друг и приятель Л. М. Хинчук… И теперь Лежава уже поднялся на высокую ступень и, забыв о моей скромной приемной, где, как я выше упоминал, он дежурил часами, стал проводить целые дни в ожидальной комнате у Ленина… А Ленин очень это любил. И этим пользовались люди, добивавшиеся его милости. Так, например, Ганецкий (Фюрстенберг), известный своей деятельностью во время войны как поддужный Парвуса, впав в немилость, провел в ожидальной у Ленина несколько дней, добился своей преданностью свиданья и получил и прощение, и высокое назначение (полпредом в Ригу)…
Постепенно Лежава стал персоной. Вид у него становился все более солидный, искательство стало исчезать. Впрочем, до поры до времени он и в отношении меня нет-нет да и прибегал к искательному тону: ему была известна моя старинная дружба с Красиным… Таким образом этот тип и дошел «до степеней известных». Но об этом дальше.
XIX
Выше я упомянул, что в Наркомвнешторг входили и пограничная стража, и таможня, и Палата мер и весов. Конечно, и таможня, и пограничная стража ввиду блокады бездействовали. И еще до меня оба эти учреждения были значительно свернуты: большинство личного состава было оставлено за штатом — таким образом, осталось на своих местах лишь по нескольку десятков лиц, самых высококвалифицированных, с тем чтобы в случае надобности можно было развернуть эти учреждения в полную меру.
Во главе таможни находился бывший мелкий служащий ее Г. И. Харьков как комиссар и начальник Главного таможенного управления. Дела он абсолютно не знал, но он был стопроцентный коммунист и потому считался вполне на месте. Это был еще молодой человек, совсем необразованный, но крайний графоман, одолевавший меня целой тучей совершенно ненужных, многословных и просто глупых донесений, рапортов, записок… По старой, удержавшейся и в советские времена традиции, он считал своим долгом вести ведомственную войну с Главным управлением пограничной стражи, в котором по свертывании осталось всего тридцать человек наиболее ответственных офицеров.