На другой день совершенно неожиданно для Николая Александровича, прямо к обеду, собрались в его квартире некоторые члены кружка, и в том числе поручик гвардии Григорьев, изысканно воспитанный в пажах молодой человек, решивший прочесть своим ближайшим друзьям написанную им статью под заглавием «Солдатская беседа».
Николай Александрович слыл радушным хозяином и после обильного и весьма затейливого обеда, принесенного прямо от Излера, перевел гостей в просторный кабинет, с кожаной мебелью.
Григорьев приступил к делу. Читал он недолго, так как вся его «Солдатская беседа» состояла из короткого рассказа одного отставного солдата Семеновского полка, бывшего сдаточного из крепостных, перетерпевшего много на своем веку и в деревне, и в солдатах, и в кандалах. Рассказ вышел хоть и не больно силен, да зато немногими словами определил все порядки николаевской солдатчины и крепостного произвола. Головинский и Львов похвалили Григорьева; Федор Михайлович же и другие как-то нерешительно промолчали, хотя, видно было, самая-то цель рассказа угодила всем.
— Старичок ваш, — лицо верное, — заметил Пальм, знаток военной муштры, внушавшей ему давнее отвращение. — Изображение таких лиц полезно и должно быть предаваемо тиснению, так как может вызвать в народе достойное отношение к царским палкам и бесчеловечному произволу помещиков.
— Совершенно правильно, — согласился Филиппов. — Наша цель, господа, выставлять напоказ жестокости времени и тем пробуждать в народе человеческое достоинство. Человек унижен, забит. Надо объяснить ему это и заставить его поднять руку против угнетателей.
— Личность у нас отодвинута на последний план, — тихо и с задумчивостью в голосе сказал Федор Михайлович, — унижена. Это правильно. Недавно все мы слыхали о палках, примененных в Финляндском полку. Фельдфебеля, вступившегося за искалеченных ротным командиром солдат, прогнали через шесть тысяч палок. Это ли не поругание личности человеческой? Человека подняли с земли мертвого.
Федор Михайлович опустил голову.
— Мы с вами, друзья, стоим у края бездны, — снова заговорил Филиппов. — Если не последует реформа со стороны правительства, крестьяне сами восстанут. А ждать, господа, освобождения со стороны правительства нет оснований: ведь там сидят те же помещики. Значит, восстание, господа, и другого исхода нет.
— Если нам суждено решать исторические вопросы, — присоединил Николай Александрович, — то не будем медлительны. Вопросы наши давно требуют конца. А какой конец может быть у нас, в России? Свержение деспотизма! На этом пути мы должны преодолеть все преграды, вплоть до того, что если придется обезглавить самодержавие, то надо поддержать и эту идею. Цареубийство может быть полезным действием, коль оно станет всенародной местью за угнетение миллионов рабов.
— Деспотизм должен быть умерщвлен! — решительно вставил Филиппов.
— И заменен правлением, которое укажет новые пути жизни народа, — добавил Головинский.
Кабинет Николая Александровича, казалось, был прямо предназначен для тайных и заговорщических собраний — так он был уединен и как-то отодвинут от шума города. Два больших окна открывали вид прямо в сад, причем в саду этом никто ни одной души никогда не видел. Одни лишь голые деревья, не успевшие еще позеленеть, стояли перед Николаем Александровичем, часто сидевшим у своего широкого, с резьбой, письменного стола, покрытого мягким синим сукном. В дорогих книжных шкафах лежали богатства прошлой мудрости человечества. Однако здесь, среди увешанных и задрапированных стен, у нарядных кресел с высокими, чопорно поднятыми спинками, и письменного стола со звенящими замочками, жизнь разыгрывалась в необычайной тревоге и нетерпении.
В такой уютной тишине расположились пылкие свободолюбцы: кто с мрачно надвинутым лбом, кто с сардонической и что-то предчувствующей улыбкой, кто с тревожным блеском в глазах и с пыхтящим чубуком.
Григорьев доказывал важность пропаганды в армии, среди солдат, которые должны открыть путь революции. Филиппов взывал к крестьянскому миру и в своих речах и прокламациях клеймил помещиков и чиновников, держащих деревни в страхе и трепете.
Николай Александрович же был в самом центре. Он считал, что восстание крестьян — один-единый путь к жизни и славе народа. Он казался самым знающим и самым могущим. В немногих словах, которые он как-то вдруг с привычной властностью и спокойствием произносил, все видели правду и только правду и восторженно принимали ее. Остальные, впрочем, выказывали не меньшую твердость и стремительность в мыслях. На лицах у всех было написано признание великих замыслов освобождения народа от гнета.