Печатный станок был почти что готов. Николай Александрович не один раз обращался к своему письменному столу со звенящими замочками и извлекал оттуда требовавшиеся суммы денег на закупки частей и материалов. Относительно пропагандировать социальных идей все было сговорено. Даже по поводу цареубийства заронилась мысль, о коей никто, кроме близких членов кружка, ничего и не знал, хотя Михаил Васильевич и догадывался о чрезвычайных планах, зревших в стенах столичного кабинета Николая Александровича.
По лицам и поведению всех собравшихся видно было, что все торопились. И вправду, разговоры были весьма спешные и решительные. Обсуждались до мельчайших подробностей европейские события, и все планы прикреплялись уже к каким-то числам, месяцам и даже городам. Впрочем, планов никто не писал, лишь Филиппов носился с чертежами Санкт-Петербурга, измазанными пылким пером, но в головах у всех кипели неудержимые намерения сокрушить произвол и вместо деспотизма основать новый строй, какой именно — об этом не прерывались горячие прения: одни говорили о республике (причем общенародной и даже общечеловеческой…), другие соглашались на конституцию, третьи ничего не ставили впереди, а полагали: надо освободить крестьянство, а там, дальше, — «посмотрим».
Но чуть приходилось смотреть на дело поближе и едва Головинский отмеривал перед всеми вопрос: «А какими средствами и с кем именно надлежит совершить величайшее историческое предприятие?» — многие приходили в недоумение… Впрочем, Николай Александрович тотчас же твердо устанавливал:
— Была бы искра, а пламя вспыхнет само собой! — Николай Александрович верил в восстание, которое должно было, чуть только столица махнет рукой, разойтись по всей России, а особенно по Уралу и Сибири.
Кое-кто осмотрительно замечал по поводу пламени:
— Вспыхнет и потухнет, коли мало будет дров. Не худо было б позаботиться насчет основательной подготовки.
Но такие отдельные голоса звучали весьма глухо и терялись в наплыве мятежных чувств.
Федор Михайлович не мог долее ждать и пребывать в бездействии. Хоть и не стремился он напролом идти к бунту и возмущению, но тем не менее был готов и к этому. Все уже знали, что на собрании у Михаила Васильевича (в бурной схватке по поводу эгоизма личности и фурьеристских идей) Федор Михайлович так именно и заявил, услыхав вопрос: «Так, значит, идти через восстание?»
— Да! Хотя бы и через восстание! — и при этом поднял руку в знак неизбежности и решенности вопроса.
Всем собравшимся, а в том числе и Николаю Александровичу, казалось, что Федор Михайлович — с н и м и и крепко держит свое слово.
Любимейший брат Михаил Михайлович порой даже пытался отвратить Федора Михайловича от чрезвычайных увлечений, но тот был упорен и повторял, что социальные идеи — явление «евангельское» и даже «апокалипсическое» и что как бы Фурье ни был далек от границ России, его планы весьма пригодны для всей будущности (именно — будущности…) человечества. В то же время по поводу идей бунта Федор Михайлович полагал, что не время противодействовать им.
Степан Дмитрич потерял надежды обратить Достоевского на путь «истинный» и всех уверял, что гениальный ипохондрик обречен перейти через некоторые черты, за коими откроются для него неизведанные дали славы и служения всему человечеству, до последней живой души.
— Беспокойный ум Федора Михайловича предвидит будущее на земле и потому так жадно черпает из источников современных идей, — предсказывал он на очередном вечере у нежнейшей Евгении Петровны, — но это не что иное, как болезнь, причем болезнь пророческая, болезнь неутоленной еще жажды исправления всего мира и, так сказать, страдальческая болезнь. Она пройдет, смею вас уверить, ибо и молодость проходит, но время еще не настало и кровь не охладела.
Испытанные чувства Степана Дмитрича были, как казалось многим, порукой в том, что Федору Михайловичу действительно предстоит испить чашу земной скорби до дна, с тем, однако, что уж после он возродится в новых потрясениях бытия.
— Docendo discimus[3], — округлял свои рассуждения Степан Дмитрич, столь искушенный в латинской словесности.
Федор Михайлович воротился домой после собрания у Спешнева в настроении рыцаря, только что, сию минуту, давшего свой обет.
Чрезвычайный визит Василия Васильевича. Еще одно смятение ума
В квартире Бремера стояла умилительная тишина. Где-то в дальних комнатах спокойно о чем-то говорили, что-то пили и ели, где-то мечтали, в халатах, на диване, — словом, без дальнейших описаний — фортуна навевала тут упоительные сны.
Федор Михайлович сел за стол, но без всякого намерения писать: решительно не мог он во все последнее время приступить даже к строчке новых своих писаний.
Кто-то постучал в дверь. Он вздрогнул от неожиданности. За дверью стоял Василий Васильевич.
Федор Михайлович был немало смущен: никак не предвидел он такого именно чрезвычайного визита.