Первая тысяча, говаривали, сыпалась по коже, вторая шла уже по ребрам, третья пускала искры из глаз, а четвертая — это уже были острые ножи в самое сердце. Про пятую и последующие ничего не говорили, так как, видимо, их не с чем было уж и сравнивать и не хватало слов.
Ночью Федор Михайлович не мог уснуть. Все слышались ему барабанная дробь, неистовые крики и стоны и бульканье в ведре выкручиваемой из простыни крови и мочи. Чьи-то острые глаза с налившейся злобой и хищными угрозами мерещились ему сквозь ряды поднятых кверху ружей, и под ними метался, как загнанный зверь, человек с голой спиной. В полузабытьи он вскрикивал:
— Детушки! Детушки! Спасите несчастного! — и тянулся руками куда-то вверх, стараясь отыскать Александра Степаныча и просить у него защиты.
Александр Степаныч выходил из широких острожных ворот и неторопливыми шагами приближался к нему с каким-то бумажным свертком в руке. Бумага медленно и тихо разворачивалась и шуршала, и все это было странно похоже на то, будто выжимают кровь из простыни. «Презанимательная история, — слышались мягкие и ласковые слова Александра Степаныча, — «Замогильные записки Пиквикского клуба», — и толстый том «Отечественных записок» с шумом падал в руки Федора Михайловича. «Хорошо!» — восклицал он, глядя в лицо Александра Степаныча. Лицо фельдшера было прозрачное и стыдливое. Но Федор Михайлович полюбил это лицо, и висящие на носу очки, и смятую в кулачок, совершенно неудавшуюся бороденку. Федор Михайлович остановился в своих мыслях и словно силится что-то вспомнить… Что-то он внезапно забыл, что-то весьма и необычайно важное и даже до самозабвенья радостное… что-то могущее возвысить из бездны и воскресить из беспробудного мрака. Он мучительно напрягает память, перебирая недавние слова, ловит ускользающие мысли и вдруг наскакивает… «Звезда-то! Звезда, Александр Степаныч! Вы пообещали-то з в е з д у». Александр Степаныч нежно и умилительно смотрит и молчит. Губы не шевелятся, и только глаза поблескивают тихим, одиноким и успокаивающим огоньком: какая-то надежда словно теплится в них, навевая беспечальный сон. Федору Михайловичу жарко. Он раскрыл глаза и видит: впереди тускло горит ночник. В углу у двери кто-то равномерно ходит взад и вперед, а за железной решеткой окна стучит и стучит свежий, мглистый предутренний дождь.
Есть, есть люди на свете!
Федор Михайлович пролежал несколько дней в госпитале.
После больничной обстановки показалось ему в казарме втрое ужаснее и мрачнее. Начались снова каторжные дни, и каждая минута была как камень на шее. Духота в казарме с полом, грязным на вершок, угар и запах пота и кругом брань, а на работе — ненастье, холод, стоянье по пояс в иртышской воде, верчение тяжелого точильного колеса и все прочие занятия подрывали его здоровье изо дня в день.
По вечерам он стал страдать ревматическими и головными болями, которые всякий раз после припадков, бывших не менее раза в три месяца, непременно усиливались. Лицо его приняло серо-землистый вид, под глазами обозначились болезненные круги синеватого цвета, щеки впали, а голос, еще с отроческих лет, после горловых болезней, бывший с хрипотцой, звучал как-то совсем натужно и глухо.
Ко всему этому арестантская кормежка причиняла ему немало беспокойств, он часто страдал нестерпимыми желудочными болями, и это сделало его еще более раздражительным, мнительным и угрюмым. Но он собирал все силы, чтоб не сдаваться и уж вынести «эти четыре года». Он убеждал себя в том, что жизнь его даже здесь, в этом смраде и среди озлобления, не бесплодна и что он в этой грязи обязательно выкопает золото. Он был лишен права писать, ему не было дано ни единой минуты и ни малейшей возможности отдаться сочинительству… Однако в голове его продолжали кипеть мечты и не утихала работа беспокойного воображения, проносились вереницы мыслей, манивших его своим богатством, своей высокостью, своими образами. Он ждал и мучился ожиданием, когда наконец попадут в его руки листы бумаги и книги, а там следом пойдет и писание и самый любимейший труд… «пища моя, вся моя будущность».
— Есть, есть люди на свете! Не всё же мрак и холод! — убеждал он себя. Думая о людях, он вспоминал старых приятелей — Спешнева, Петрашевского — и мучительно любил всех их, тягостно думал о брате и его детоньках… И безудержно верил, страстно хотел верить… И чем больше было мучений, тем больше распалялась эта жажда веры, — веры в человека и в свое будущее.
Михаил Иванович по-своему и совсем иначе понимал веру в человека и, часто пробираясь в самую середину мечтаний Федора Михайловича, нещадно отвергал его неумеренные иллюзии и хрупкие планы. С Александром Степановичем же становилось Федору Михайловичу спокойнее. Тот приласкивал его, обещал ему жизнь сладкую и утешительную. Он вымолил у начальника канцелярии дать книжки Федору Михайловичу как бы в благодарность за писарскую работу. И вот вместе с Федором Михайловичем и Иваном Сидоровичем они отправились в канцелярию, где и находились залежи крепостной культуры.