Иван Сидорович подошел к двери, на которой висела табличка с надписью «Канцелярия», оглянулся на Федора Михайловича, как бы спрашивая, готов ли он, и робко открыл дверь. Осторожно сделал он шаг вперед, затем шагнул другой раз и так совершенно неслышно подошел к толстому шкафу, стоявшему в самом углу. Угол был окончательно просыревший, а шкаф, по природе своей темно-красный, снизу и по краям позеленел и покоробился.
В комнате, кроме двух чиновников, сидевших за столами у правой стены, никого не было. А эти два чиновника, видимо, хорошо, как и Ивана Сидоровича, знали старого фельдшера и питали к нему некоторые симпатии, потому и не выразили никакого недоумения, увидя вошедшего с ним в канцелярию человека в арестантском халате.
Прошло несколько минут, пока Иван Сидорович выбрал из своей заржавленной связки длинный и весьма неповоротливый ключ. Он долго направлял этот ключ в скважине, пока наконец не попал в нужное место, после чего шкаф что-то прошепелявил и как бы вздохнул, выпустив застоявшийся воздух. Дверь его отчаянно заскрипела, и оттуда пахнуло гнилятиной.
Федор Михайлович увидел ряды архивных «дел», побуревших и слегка мокроватых, а за ними, в глубине, разбросанные тетради и книги, одни в переплетах, другие даже без обложек и без своих неотъемлемых частей, вырванных из самой середины.
Александр Степаныч стал вынимать их и показывать Федору Михайловичу. Тут были чрезвычайно дряхлые повести о дочери египетского царя, об Иисусе Навине, древнегреческое повествование о Дафнисе и Хлое, про купцов из знатного рода, длинные рассуждения о мужестве и самообладании, приключения мальтийских рыцарей, сочинения Нарежного и Зотова и прочие в этом роде образцы словесного искусства.
Федор Михайлович словно прилип к ним. Быстро он перебирал и перелистывал книги — с такой страстью, с какой даже у Петрашевского в библиотеке не проглядывал, — и все откладывал в сторонку: мол, Александр Степаныч, нельзя ли вот эту, и вот эту, и вот эту…
Александр Степаныч широко улыбался и молчал, выжидая, чего еще захочет Федор Михайлович. А Федор Михайлович хотел решительно все: и Дафниса и Хлою, и мальтийских рыцарей, и мужество, и самообладание.
— Извольте-с, извольте-с… это свет наш, батюшка, свет истинный… чего ему зря тут гаснуть-то? — Александр Степаныч и перед собой, а особенно перед ученым человеком находил нужным при всяком случае подчеркнуть свою любовь к мудрости и просвещению.
С тех пор Федор Михайлович неизменно пользовался тайными силами и связями Александра Степаныча и Ивана Сидоровича. Те улавливали минуту, чтоб повидать Федора Михайловича, сунуть ему в карман запретную книжку, устроить его для какой-либо переписки в канцелярию или для поправки в военный госпиталь, особенно после припадков, которые весьма тревожили Федора Михайловича.
Александр Степаныч жил где-то на Выползках, на нагорном, правом берегу Оми, в жалкой хижине, построенной еще тогда, когда на месте нынешнего города были затопленные острова с мелями и корягами и пахотные казаки высушивали гнилые и болотные места, отгораживая их от города деревянным забором с рогатками.
Год тому назад Александр Степаныч чуть было не умер от холеры, да один ишимский лекарь выходил его. С той поры он стал еще тише и покорнее в жизни, совершенно уж ушел от житейских гроз и даже всем объявил, что скромность — это его страсть, это его приятный недуг, вроде как бы согревающей лихорадки.
— Да ведь и из ямы-то, из самой подлейшей ямы видно звездное небо, — доказывал он Федору Михайловичу, объясняя, что он, как благороднейшая капля воды, ищет себе на земле местечко как можно пониже.
Федор Михайлович преклонился и совершенно отступил перед такими степенями скромности. И тут он увидел свою старенькую-престаренькую божью указку, некое направление в жизни, по которому и ему следует, мол, идти — и идти без оглядки. Сама судьба, казалось ему, своим перстом повелевает ему из мрака времени.
Он почувствовал особую нежность к Александру Степанычу, жаждал встреч с ним и даже иногда нетерпеливо ждал простуды или припадка падучей, чтоб снова очутиться в военном госпитале, считал и высчитывал дни, в которые, по его предвидениям, должен был произойти припадок.
В мастерских он сделал для Александра Степаныча платяную щетку. Долго под высшим руководством Ивана Сидоровича он выстругивал ножиком щетку и выкладывал ее щетинкой, усердно закрепляя железной проволокой и клеем. Потом отполировал ее снаружи, навел блеск, подсушил, сам полюбовался своему искусству и преподнес.
Александр Степаныч крепко сжал щетку и потом руку Федора Михайловича. Он чувствительно заиграл глазами и про себя решил беречь подарок уж до самой смерти.
Так у Федора Михайловича в черноте жизни мелькали какие-то белые точечки, как определял он. Точечек было, по его мнению, не много, но они вызывали в нем пленительные размышления о жизни, о будущих своих минутах, а без пленительности и мечты Федор Михайлович и не мыслил строить свою жизнь.
Михаил Иванович разрубает свой узел